Выбрать главу

— Мань, а Мань, тряхну-ка я стариной!

— Неужто в степь собрался? — всплеснула она ладошками. — Света белого не видно, все глаза запорошит! У тебя, старый, и ноженьки болят, и слабоват стал...

— Ишь разошлась, без тебя знаю — в степь нельзя соваться, а вот радиста поискать можно, тут близко, поищем. Надо, Игнатыч, народу подсобрать, в одиночку не осилим.

— Я в общежитие сбегаю за ребятами...

— Вместе сбегаем, а то и тебя искать придется.

Оделся дядя Миша, из хозяйственной пристройки вынес несколько мотков тонкой веревки.

— А веревки зачем? — спросил Аверычев.

— Узнаешь зачем, — ответил старик, деловито захлестывая веревку под мышками главного инженера. — Чтобы не отстать и не заблудиться... Дело это такое... серьезное. Ну, мы пошли Маня.

Старушка легонько огладила мужа по груди, торопливо перекрестила и его, и Аверычева — глаза и щеки у нее мокрые от слез.

— С богом... Не форсись, Мишатка, и не горячись, по-разумному делай.

— Не впервой, — пробурчал тот. — Ты люк прикрой да смотри поосторожней, не грохнись с лестницы. Подсвети-ка нам.

Наверху ветер подхватил их, стараясь столкнуть с горки. Аверычев, споткнувшись, покатился, путаясь в веревке. Дядя Миша уперся пятками валенок и придержал его.

Вначале идти было легко — сзади дуло, подталкивало, но в конце улицы они свернули вправо, подставив бока под рвущийся на простор ветер. Качало их, тем более, что здесь путь пролегал по ложбинке, занесенной снегом, и ноги глубоко проваливались в сугробы. Вот так, шатаясь и оступаясь, падая и барахтаясь, обснеженные, добрели они до общежития. Дверь наполовину заметена и заперта изнутри. Аверычев постучал в ближнее окно, чья-то голова показалась в замерзшем стекле.

Открылась дверь, и они спрыгнули с сугроба в прихожую, чуть ли не на Женьку Пузанова. Тот успел отскочить в сторону:

— Ба, никак деды-морозы пожаловали в гости? А мы тут скучаем, едва с голодухи не мрем, от света белого отрезанные, молимся: «Пошли, боже, к нам душу грешную, любвеобильную, чтоб приволокла она пожрать чего-нибудь, хоть корку черствую!» Услышал господь наши молитвы, начальничка подбросил. Житуха! — Он выбежал в коридор и заорал во всю глотку: — Братва, вылезай из щелей, начальство пожаловало!

Аверычев, развязывая веревку на груди и отряхиваясь, сказал:

— И вправду, позабыли о них... Неужели столовая не работает?

Захлопали двери, в коридор высыпали ребята — вокруг видны хмурые лица. Все молчали, лишь Женька заливался соловьем:

— Второй день, уважаемый Василий Игнатьевич, это славное воинство питается манной небесной. Уточняю — тем, что есть и сохранилось в буфете с доисторических времен. А именно: конфеты, которые перед употреблением надо дробить кувалдой, консервы с рыбными фрикадельками, по кусочку черствого хлеба и сколько хошь горячей воды в чайничке у нас на плите. Водичка — райская, особого сорта, ее боженька попивает с архангелами, святыми и великомученицами. А мы запросто — дверь приоткроем, из сугроба чайничек набьем и на плиту. Благо угольком мы запаслись... гм, каемся, не вполне законным путем — в кузнице. Вот и готов райский напиток! Приглашаем откушать его, гости дорогие и желанные, такие желанные, что готовы мы вам души вытрясти!

— Да погоди, не балаболь, дай отдышаться, — дядя Миша сбросил мотки веревок в угол. — Пошли в комнату, чего толковище устраивать в проходе.

В комнату набились плотно и из коридора выглядывали. Аверычев сел на табуретку к столу, сгреб разбросанные карты в кучу, выровнял их в колоду, потасовал. Женька и тут вылез вперед:

— Уже заскучали, гости дорогие, в дурачка желаете, аль в двадцать одно, аль в буру? Не стесняйтесь, будьте как дома! Кругом — свои люди, с пониманием, что и начальников в этакий буранище гложет тоска по прелестям цивилизации!

Аверычев усмехнулся:

— Игра интеллектуалов в эпоху людоедства... Ну ладно. Почему не работает столовая?

— Воды нет, продуктов со склада рабкоопа не везут, — ответил Женька.

Не блещут ребята разнообразием одежки — небогат ее выбор в магазине, потому-то основным одеянием была телогрейка. Однако не похожи они друг на друга, хотя и есть сейчас общее на лицах — напряженное ожидание. Впереди, на виду у всех, стояли старожилы. Они здесь верховодили, они задавали ритм и устанавливали неписаные законы общежития. А сзади их толпились ребята помоложе — в одинаковых черных гимнастерках — выпускники сельхозучилищ, трактористы и комбайнеры, на днях прибывшие в совхоз.

Аверычев смотрел на молчаливых ребят, и хотя где-то глубоко в душе у него шевельнулась жалость к ним, одиноким и оторванным от привычной жизни, он тут же подавил ее — не подходящее сейчас время для нее. После сегодняшнего разговора с женой Потапова он постепенно осознавал, что его беда — не единственная в этом мире; он и раньше понимал это, но страдания других людей казались несоизмеримыми с собственными. Потому-то был замкнутым, суровым на работе, потому-то боялся сочувствия, видя в нем неискренность и желание вызвать ответную жалость. Он возрождался — тот, прежний, который четко знал, как жить, что делать; словно вновь появилась перед ним цель, словно он опять сидит в танке и идет в атаку, а впереди на горушке — деревенька в пяток дворов, из-за них зло огрызается вражеская батарея, и по броне со скрежетом бьют снаряды. И был взрыв, и была боль, и было беспамятство...