Перекусив, Нюрка собрала ребячью одежонку латать и штопать. Бабка Анна, нарушая гнетущее молчание, сказала:
— И-и, озорники, не напасешься на вас одежки, так и горит. Мать бы хоть пожалели.
Не поддержала разговор Нюрка: согнувшись, сидела за столом, размеренно двигалась ее рука с иголкой. Занималась она привычной домашней работой, но бабка Анна вдруг разглядела, что под этим спокойствием невестки кипит и решается нечто важное, важное для них всех — кто был и есть рядом с ней. Опять забеспокоилась бабка: «А ну как руки на себя наложит? Уж больно крута Нюрка, с характером... »
Уложили ребят рано. Нюрка снова принялась за штопку, и бабка Анна нашла заделье — Любочке вязать шерстяные топотушки. Сидела она в углу, прилежно работала спицами, изредка посматривала на невестку. Тихо в доме. В этой тишине особенно выразительно прозвучали слова Нюрки, аж вздрогнула бабка Анна:
— Маманя, зачем страдают люди на земле?
— Эк беда тебя скрутила, сердешную, — смешалась бабка Анна. — Уж так испокон веков повелось, сам господь бог страдал за людей. Душу они, страдания-то, очищают, а очистят — и жить легче, и радость — в радость.
— А я думаю, что страдания — от зла. Много еще его на земле...
— Неурядица, милая, в твоем сердечке зарыта! Вроде и взаправду зла на свете понасеяно: и-и... сколько! — не счесть! Приметное оно, зло-то, оттого и мерещится в любом углу. Туман все это, под ним-то и прячется добро, потому как стыдливое и стеснючее, чисто брильянт. Омоется человечье сердечко горестями, добро проснется, и ясное оно, светит брильянтом!
— Ты, маманя, словно проповедь читаешь... От людей зло. А злой человек не может страдать, он может лишь ненавидеть да кусать исподтишка, как змея подколодная.
Закрестилась бабка Анна, заохала:
— И-и, господь с тобой! Не след черными думками жить, тогда и совесть почернеет. Она-то, совесть, всему перед, за ней весь человек веревочкой вьется: куда совесть укажет — в тех краях человек осядет. Черная совесть за тридевять земель, в злую страну, тащит, чистая — к свету теплому и к добрым людям. Ищи добрых людей, к ним и приклоняйся. Людские болести грызут сердечко, грызут помаленьку. Одному нипочем не устоять, если кругом не поддержать, не помочь.
Нюрка почти не слушала бабкиных поучений: выпрямившись, она прижала к груди Томкину кофточку и широко раскрытыми глазами смотрела в темное окно, будто увидела там страшное и непонятное и не может оторвать взгляда. Потом она, расшвыривая одежду и раскинув руки, повалилась на стол; запричитала тонким истошным криком:
— Ой накликала я беду-несчастье! Я виновата, я! — билась головой Нюрка, и черные пряди ее волос рассыпались. — Маманя, родненькая, озверела я, иссушилась сердцем... За что такое наказание, за что? Уж не за любовь ли нашу? Уж не за ласки ли горячие? Уж не за детей ли, сиротиночек?
— Погодь, погодь, не колотись, — уговаривала бабка Анна невестку и растерянно суетилась вокруг нее, боязливо оглаживая то плечи, то растрепанные волосы, словно опасаясь, что вскочит она и снова ошпарит злым взглядом и обидным словом.
Распласталась Нюрка на столе, истерзав в горстях волосы и зажав так, что побелели суставы пальцев. Ее крупное тело утихало в мелкой дрожи, и в покатой спине — усталость и смирение. Долго лежала она так: щекой на выскобленных досках, с открытыми застывшими сухими глазами — истекали они тоской, и в зрачках отражались блики от света лампочки.
— Ты поплачь, милая, поплачь, легчей будет, — мыкалась возле нее бабка Анна. — Не то водички испей, — она тряской рукой подала кружку. — Обмой сердечко слезой, глянь, и оклемаешься. В слезе оно пополощется, будто утречком по росе пробежишься — свежо и легко душеньке, округа ласковая, и ты вроде народилася. Поплачь, меня, старую, не стесняйся. Я на своем веку всякого навидалась. А твое горе — и мое горе, чай, Петруша — сынок мне...
Бабка Анна решилась: села рядышком, обняла невестку, и та прижалась к ее плечу. Горячо шепча, говорила Нюрка о том, что мучило в последнее время:
— Ой, маманя, ты же знаешь — израненный он... Проведешь ладонью по бугристым шрамам, и так тошнотенько станет! Покалечила война многих, а скольких скосила до смерти... От кровушки людской, знать, побурела там земля, она же жгучая, кровушка. По себе сужу... Когда рожала, казалось, что полыхает огонь внутри, жжет каждую клеточку и косточку. Понимаю Петю, он же друзей фронтовых, погибли которые, забыть не может, памятью о них и меня убедил: «Детей нам нужно, Нюра, народить, чтобы хоть как-то исправить несправедливость. Ведь они-то, многие, погибли бездетными. А детишки, Нюра, есть главное, ради чего и живет человек на свете. Все остальное — ради них...» Умом-то я хорошо уразумела, а вот когда рожаешь... когда сама страдаешь и маешься, когда боль телесная плещется... ох и тяжко, маманя! Думаешь, думаешь: «А зачем им, кровиночкам моим, на свет появляться, зачем в жизни этой маяться болью и горечью?» Зачем, маманя? Разве надо платить за радость жизни?