Никита приник к неплотно прикрытой двери и услышал:
— Выпивают у тебя в мастерской... Сигналы есть...
— Подумаешь, если ко мне друзья иногда заходят выпить...
Тишина. Потом заговорил директор:
— Павел Алексеевич, от греха подальше — давай переходи в мастерскую на рынок?
— Здесь же люди... Я их знаю, и они...
Никита прислонился лбом к холодному косяку; его била лихорадка — изнуряющая, липкая дрожь. Происходящее оглушило, он тщетно пытался успокоиться, на что-то решиться: «А если я войду и скажу?» Но что сказать — придумать не мог; готовый грызть глотку каждому, кто обидит отчима, он сжался в комок, как перед прыжком. Словно он, Никита, за все в ответе и должен действовать, ждать нельзя: рядом, за дверью, плохо отчиму, очень плохо... Скрип кожаных подкладок на культях заставил Никиту отскочить в сторону.
Отчим тяжело выбрался из кабинета, увидел растерянного пасынка:
— А, Никит. — Через плечо указал большим пальцем: — Заварушка, слышал?
Он усердно затолкался к выходу; на тротуаре отчим облизнул сухие губы:
— Сполоснуть бы горло пивком... Вали, Никит, к бочке у булочной.
Продавщица сразу налила им по кружке; мужчины, томившиеся в очереди, не взъерепенились, как обычно бывает, если какой-нибудь нахал прет к бочке.
Никита не любил пиво, однако пил горький напиток; отчим медленно осушал кружку, надолго задумывался и опять подносил ко рту пузатый сосуд; вдруг прорвало его, забылись неприятности, тяготы:
— Мечтал я, Никит, испытать, что такое свободное падение. Говорил мне бывалый товарищ: летишь, а кругом простор, легко, песни поешь... Самое главное — ожидание земли, цели падения, и притягивает она. Хлопнет за спиной парашют, но полет продолжается, внизу — земля и люди на ней! Коснулся ее, пусть даже упал, ты рад — достиг цели! Вновь тянет очутиться там, вверху, чтобы опять броситься вниз. И так бесконечно...
У отчима было такое просветленное, восторженное лицо, словно он падал сейчас из поднебесья на зеленую планету, испытывал ни с чем не сравнимый миг свободного парения над землей, когда хочется петь от восторга и счастья и кажется, что этот миг, прекрасный и неповторимый, никогда не кончится, не иссякнет, а все, что за этим мигом, — неважно, все остальное — плата за наслаждение жизнью!
Никита с удивлением смотрел на отчима, как будто впервые видел его и заново открывал для себя. Раньше он испытывал к нему лишь обычную жалость и обиду, что такой человек занял в его жизни место отца. Сейчас же в отчиме ничто не напоминало человека, который, кроме сапожной мастерской, подметок, заплаток да каблуков, и не видел ничего; человека, которого страшная, беспощадная война приковала к убогой тележке и лишила многих радостей...
— Куда теперь? — Никита взялся за веревку тележки.
— Домой... Завтра на рынок, в другую мастерскую добираться.
Метров через двести асфальт кончился, тащить тележку с отчимом по песку было трудно, волнение Никиты улеглось. Они двинулись мимо строящихся домов, мимо спортплощадок — там стучали волейбольные мячи, кто-то властно командовал: «Пас!» — мимо песочниц, в которых копошилась малышня под присмотром бабушек и мам; в сквериках пенсионеры лупили в домино; женщина, привязав веревку к деревьям, повесила половики и размеренно колотила палкой, выбивая пыль. Мир жил, творил свои каждодневные дела, и двое приближались к своему дому.
Отчим отрывисто, с паузами, когда отталкивался, заговорил:
— Может, так и надо, что со мной случилось, а? Не будь этого, я бы мать твою не встретил, тебя, — мысли у отчима сбивчивые. — Ведь хорошо нам, верно? А что не летал, не прыгал — другие же, здоровые, тоже не все знают, что это такое, правда?
— Правда, батя, — ответил Никита и не удивился легкости, с которой впервые произнес это слово — батя, словно было оно с ним всегда, где-то глубоко, и лишь ждало своего часа, чтобы естественно и в нужный момент вырваться.
Сзади донесся задыхающийся — не от усталости — шепот:
— Подожди... сынок... передохнем...
Межень
Ты человек хороший, Самойлов. И за эти дни, что мы знаемся с тобой, я ничего обидного не скажу, правда. Только выбрось все из головы, по-твоему не бывать, не увяжешь за собой, не выйдет. В первый и последний раз говорю, больше случая не подвернется, я твердо обещаю. Решимость свою я долго копила, и не муторно мне сейчас беседу вести — сильнее стала, пусть хотя и взбалмошная баба. Не казню себя, разобралась что к чему.