Пошли на речку. Привела я Гришу на песчаную косу — вода близко, струится; силком положила голову себе на колени. Он уже очухался, бодрится, шутит. Не до смеха мне, трясусь с перепугу.
— Никогда, — говорит, — я не любил. Ты — первая, единственная. Увидел тебя — и все, никто больше не нужен.
Развязала я платок, смачиваю в речке, прикладываю к его затылку и плачу — счастливо, легко. Может быть такое, Самойлов? До сих пор удивляюсь, откуда во мне враз и нежность, и ласка отыскались. Целую влажные глаза, прижимаюсь к мокрой щеке, аж дух захватывает — и весь мир мой, и Гриша теперь тоже мой, и никому не отдам!
— Мечтал я по белу свету побродить, посмотреть на разные края, людей повидать, — размышляет Гриша. — Давай полетим вместе?
И полетели мы на север, деньжат поднакопить. Там, в райкоме партии, Гриша заявил: «Хочу работать по специальности в самом трудном месте». Направили в отдаленный леспромхоз. Директор встретил недоверчиво, не верил, что по собственному желанию. Да Гришу-то сразу видать, человек он открытый. Так и очутились мы на лесопункте за шестьдесят километров от центрального поселка. Дальше нас только газовики, которые тянули газопровод.
Лесопункт маленький — домов двадцать, народу не густо, больше вербованные. Рядом река, по ней лес сплавляют.
Кругом тайга, заснеженная, увалистая, молчаливая, порой чудилось — нет никого на земле, только вот эти домики да люди и остались. Морозы стоят зимой стеклянные — пищит снег под ногами, воздух застыл, и выходить из тепла на улицу боязно.
Дали нам свободную квартиру из двух комнат, да еще кухня, чулан, прихожая и чуть поодаль за домом — сарай с дровами.
Сели мы с Гришей на единственные табуретки, не раздеваясь, — холодно, не топлено-то давно! — взялись за руки, смеемся: что нам временные неурядицы, переборем вместе. Гриша посмотрел на заиндевелый потолок и стены, на окошко — на нем толстый слой наледи, — постукал валенком по рассохшемуся полу — щели широкие, поддувает снизу, — обхватил меня, поднял, понес по всем углам и приговаривал:
— Вот твои хоромы, любимая, приготовили их необъятная тайга, мороз и ветер. Здесь нам жить, и тепло станет от нашей любви! Будь хозяйкой...
Плыву на руках, прячу слезы в распахнутом его полушубке, льну к вязаной фуфайке, плотно облегающей грудь. Он — сила, настоящая, твердая, за ним — как в неприступной крепости, ничего не страшно. Веришь, Самойлов, перед глазами все он стоит, счастье необъятное — задохнуться можно; и неустроенность пока — это же здорово, сами наладим...
Так началась прекрасная, будто во сне, жизнь. Обстановку нам со склада выписали — две железные кровати с постельными принадлежностями, стол, четыре табуретки, кой-какую кухонную посуду. Протопили печь — надымило; закапало, потеклосо стекол на подоконник. Заявился начальник лесопункта Силкин, ледащенький старичок с остренькой бородкой, сощурился насмешливо, поцокал языком: «Ну-кась, молодожены, Обдирай стены! — и разматывает связку новых цветастеньких обоев. У старухи выпросил, летом намечали обновку в комнатах сделать, да вам нужней, где их достанешь зимой». Пришли еще мужики, человек пять, и с женами: кряжистые, обветренные, много говорить не говорят, а принялись помогать — кто обстановку со склада доставляет, кто обои клеит, женщины продуктов наносили, ужин готовят. Заблестела квартирка — пусть не богато, а чистенько, уютно. И сели за стол — табуреток не хватило, на койках расположились, водочка посередке. Силкин первым речь держал: «Значит, прибыл ты, Григорий Назаров, к нам. Свежему человеку мы рады, принимаем запросто, от души. К тому ж партийный, молодой, здоровый — тебе и карты в руки, разворачивайся. Предупреждаем: нелегко будет. Условия, сам видишь, какие, да и народ разношерстный. Включайся в работу и супругу не забудь определить, она у тебя боевая!»
Грише бульдозер дали огромный — лесовозные дороги прокладывал. Меня определили работать на котлопункт. Это вагончик на полозьях, там стол длинный и лавки, на остальном месте — печка и утварь кухонная. Наготовим щей, каши наварим — я помогала поварихе Тане, набьются в вагончик мужики с делянки — и вальщики, и трактористы, чокеровщики, сучкорубы — уминают за обе щеки. Конечно, всяко бывало, народ отборный, ядреный. Иногда пустят матом, если не угодили или оплошали, — уши вянут. Приставать ко мне не приставали, знали — Гриша поблизости, бока враз набьет. Накормим их, и я бегу, ищу его — он ведь, заработавшись, о еде и не вспомнит. Воздух морозный горло дерет, по колено в снегу барахтаюсь. Услышу гул в лесу — там он, один, мерзнет небось. Спешу, задыхаюсь, трактор впереди призывно челенькает. Дорога — расчищена, уезжена и утрамбована, на обочинах снег сгуртован, от просеки в глубь чащи «усы» тянутся — для бригад, которые лес валят и трелюют. Ползет прямо на меня снежный вал, поземка пылью вихрится с него, и урчит бульдозер. Гриша остановится, откроет дверцу, руки протянет, ухвачусь я за них — крепкие и соляркой пахнущие, затащит он меня, как пушинку, внутрь. В кабине тепло, Гриша разомлевший; прижмусь к груди, обхвачу шею и что бормочу — сама не знаю, только чувствую ласку, такую ласку... Я от нее даже вот сейчас таю и забываюсь, и ерунду, Самойлов, мелешь, что никто сильнее не будет любить меня, чем ты. Разные вы, не от сердца у тебя внимание к людям — по должности и воспитанию. Ко мне приклеился из-за тоски по бабьему телу, мужик-то не любит говеть, к тому же — где еще найдешь такую? А вот нутро-то и не надобно, никто и не пытался угадать — куда лежит душа-то? Что ей нужно? Образование-то у Гриши поменьше — десятилетка, да богаче он — потому как за человечность, чтоб каждый жил щедро, с добром и лаской, чтоб зверства в людях не было, подлости и унижения.