Выбрать главу

Хохотали смачно, нервы у меня притихли, и слезы тут же закапали. Я их не утираю — от счастья это, а таких слез разве можно стыдиться...

Тяжелая штука — начальником быть. Раньше лишь за себя в ответе, за других — как сердце велит. Теперь же спрос с одного Гриши за весь поселок: и за план, и за жизнь. Вертись, Назаров, вникай, организовывай людей, расставляй. Нужных знаний у него нет, спасибо, директор кучу книг прислал — и за техникум, и за институт; изучает лесозаготовительное дело, технорука от себя не отпускает, выпытывает тонкости. Осунулся, построжел. Нелегко, конечно, ой нелегко. У тебя, Самойлов, то же самое — каторжная работа и спрос. Жалобные твои глаза выдали — впервой командуешь! Эх, мужики...

В гости к нам по первости ходить перестали, стесняются — начальник! — раньше иное: он простой рабочий — и ты такой же, можно и зайти, если хороший человек.

Удивил Лешка Козырев, вербованный. Никогда нога его в доме не ступала — заявился! Чинно, благородно поздоровался, присел к печке спиной. «Я посмотрю, подышу, начальник, твоим воздухом, наверное, он особенный?» — сказал с усмешечкой. Гриша в книгу уткнулся — черпает премудрость. Лешка с полчаса поторчал и скрылся тишком. Следующий вечер — снова он на пороге. Забеспокоилась я: не замышляет ли чего? Рассмеялся Гриша: «Чего боишься, дурочка?» Раз Лешка и говорит — ужинали мы втроем: «Не пойму ситуацию, начальник, — и опять с ухмылочкой, не разберешь — смеется или всерьез. — Я от жизни бегу, ты — к ней, чудно... Как с людьми-то бывает — в разные стороны направились, а встретились, один другому путь перебивает, чудно...»

Весна настала, развезло дороги — хуже некуда. Горячая пора у Гриши — речка вскрылась, начинай сплав леса. Все бы ничего, да чувствую — грызет его тоска, страдает, ума не приложу, в чем дело. То занялся заготовкой дров — очумел? — рано еще, попозже надо, летом, а он после работы топором машет, поленницу в сарае кладет. Загорелось огород копать под картошку. Посадили. Квартиру отремонтировал. Подступалась к нему с расспросами — отшучивается.

И вдруг поздно домой приходит. Я думала — задержался по работе, как бывало и прежде. В другой раз повторяется картина. Я не сплю, жду за полночь. Приплелся тихонечко, разулся в прихожей, на цыпочках крадется. Кринками позвякал осторожно — молока попил и пристраивается спать. Подождала. Когда улегся, протянула руку и легонько тереблю за чуб: «Нагулялся? У кого гостевал да ласкался?» Знаю, не то говорю, но сдержаться не могу: раньше пулей летел, чуть освободится.

Повернулся он ко мне, удивляется:

— Ты еще не спишь?

— Куда уж спать, если муж где-то бродит среди ночи, — захлебываюсь от горечи, от слез, от его скрытности. Ведь стоит маленькому недоверию завестись — прахом пойдет любовь.

Слез моих Гриша не выносил, просто из себя его выводили. Обнял, ласкает, успокаивает — не поддаюсь, должна же я знать, где он проводит время.

— Работал я, работал! Бульдозером площадку на нижнем складе ровнял...

— С чего ты на бульдозер взобрался?

Отодвинулся Гриша, на спине лежит, руки под затылком. В темноте шепчет, убеждает, да наоборот получается — еще горше мне:

— Истосковался я, Настенька, по работе, настоящей, мужской, чтоб плечи ломило, чтоб усталость навалилась — сильней тогда я становлюсь. Командовать — лишь глотку тренировать. Я же здоровый, иногда стыдно — бабы топором вкалывают, а я мимо иду, указания им отвешиваю. На бульдозер глянешь — ведь сросся с ним, пропитался его запахами и сам тремя потами смачивал! Не могу без этого, понимаешь, жилка работная тревожит...

Вцепилась ему в майку — чуть ли не рву в клочья:

— Гришенька, родненький, и чем же я тебе опостылела, что бежишь от меня к бульдозеру треклятому?

Умом-то соображаю: откровенно он высказался, душу излил — уж такой человек, совестливый да настырный, по справедливости хочет, по высокой мерке жить. Значит, нужно мне опять терпеть, еще одну частичку мечты похоронить, самой остатками пользоваться. А я всего желаю, до кровиночки!

— Эгоист ты, Гришенька, поставили начальником, и уж возомнил, — это я от отчаяния, от злости бухнула, чтоб побольше досадить, потешиться за обиду. Сгоряча наговорила, наговорила, да и ляпнула: «Завтра же уеду куда глаза глядят, не собираюсь в этой дыре век торчать!» И отступать нельзя, если поперек пошла.

Жадной я оказалась до беспамятства. Гришей ни с кем не желала делиться, хотела возле своей юбки держать да миловаться. Не поняла его. Он же с малолетства, с детдома, на людях и для людей, и я должна бы так, наравне с ним. Но в ту пору Гриша мне свет заслонил, кругом он, и в мечтах моих сторонним места не было. Оттого и надумала припугнуть, может, за мной побежит.