— И вы против меня? Что я сделал?
Они молчали.
Спасенья не было.
Дядя Панас прикоснулся к его плечу:
— Может, позвать Марию?
Прокоп безнадежно махнул рукой.
— Позовите.
Она едва протиснулась сквозь толпу — в новом жестком кожухе, в который кутала ребенка, и сейчас же упала на оба колена на мокрую от крови землю.
— Помилуйте нас, пан староста, и вы, честной мир… Если б его не выбрали, он бы там не был.
Она кланялась низко, вместе с ребенком, то в одну, то в другую сторону.
— Довольно, Мария… вставай… — останавливал ее Прокоп. — Слушай, Мария…
И на минуту замолчал. Забыл все сразу.
— Слушай, Мария… Вот что… лошадь продайте… зачем она вам…
— Ой боже! — голосила Мария.
— Молчи. Из тех денег отдай десятку Пилипу, я у него брал… хлеб, как намолотишь, не продавай, своя мука… мою одежу оставь сыну, вырастет — сносит…
— Скорей там, — торопился Пидпара.
— Ой! — голосила Мария.
— Кланяйся маме… пусть простят… ну и все. И ты прости.
Он трижды, как перед говением, поцеловался с нею, приложил холодные губы ко лбу ребенка.
— Готов? — спрашивал Максим.
— Еще у меня деньги общественные… ключи.
Он полез за голенище и вытащил оттуда тряпицу.
— Посчитайте… Тридцать восемь рублей и двенадцать копеек.
Потом вспомнил:
— Еще две копейки.
И вынул из кармана вместе с ключами.
Максим взял.
— Чего хочешь еще?
— Позвольте снять жупан.
Он расстегнулся и остался в одной сорочке.
Вокруг него сочувственно шумели:
— Добрый жупан!
— Жаль было б запачкать кровью.
Пидпара забивал патрон в ружье, остальные ждали наготове.
— Стойте! — остановил их Панас Кандзюба. — Я сам.
Он все еще топтался около Прокопа.
— Крепись, сынок. Служил до сих пор миру, послужи ему напоследок. Страшно нам… войско идет… не всем быть в ответе… тебе заплатит бог… Перекрестись.
Прокоп перекрестился.
Мария все голосила и рвала на себе кожух. Ее оттащили в толпу.
— Прощайся, сынок…
Прокоп поклонился на все четыре стороны.
— Простите меня, мужики… Может, перед кем в чем провинился. Прощайте…
— Бог простит… Прости и нам…
Панас Кандзюба снова прикоснулся к племяннику:
— Куда тебе стрелять?
— Стреляйте в рот.
Белый, как сорочка на нем, он старался раскрыть рот, но не мог. Нижняя челюсть тряслась, твердая и неподвижная, точно деревянная.
Панас приставил ружье почти к самому лицу и выстрелил.
А в ответ на выстрел лицо плюнуло струйкой крови и залило Панасу руки и грудь.
Прокоп упал на колени. Пидпара добил его сзади.
Народ пьянел от запаха крови, смертного крика, запаха пороха. А Гуща? А Хома Гудзь? А Иван Редька? Как! Он еще жив.
Однако ни Хомы, ни Гущи не было. Они куда-то исчезли. Пидпара послал желающих искать их.
Старавшихся потихоньку скрыться за спинами остальных уводили в сборню. Оттуда их выпускали поодиночке между двумя рядами, и пуля или кол их приканчивали. Так погибли Редька-младший с братом и Савва Гурчин, — последний за то лишь, что когда-то разбил окна у Гаврилы, тестя Пидпары.
Трупы мокли в канаве, точно конопля, и кровью окрашивали воду, а над народом протянулись полосы синего дыма, будто руки упыря искали жертвы.
Короткий день кончился. Ветер развеял дым, рассеял последнее теплое дыхание убитых, разогнал тучи. С черного поля он несся дальше в черную безвесть и колыхал звезды, сверкавшие, как мелкое монисто, в кровавых водах канавы…
Маланка едва дотащилась до своей хаты. Упала впотьмах на лавку и опустила на колени бессильные руки. Весь день была на ногах, весь день вбирала в себя муки и кровь и стольких людей похоронила в сердце, что оно наполнилось мертвецами, как кладбище. Даже онемела. Нет ни страха больше, ни жалости, она вся странно опустошенная, лишняя на свете и ненужная. Хорошо еще, что темно, ведь глаза ее не могли больше ничего вместить. Она ничего не хочет. Лишь бы темно было, как сейчас, и тихо.
Все от нее бежит, все отвернулись от нее. Был у нее Андрий-весь век бранилась с ним, а теперь нет уж и Андрия. Лелеяла мечту о земле, а земля восстала против нее, враждебная, жестокая, взбунтовалась и ушла из рук. Как марево, поманила и, как марево, исчезла. Лежит холодная и сосет теперь кровь…