В «Китае» была обычная скучища: перед пустым залом на эстраде барышни в беленьких платьицах выводили на скрипках что-то безучастное, какой-то пьяный тянулся к ним через перила, желая попасть пальцем в клавиши пианино, хозяин, похожий на черемиса, сидел с приятелями за чаем и говорил о «плохих делах».
— Прежде кто давал торговать нашему брату? Помещик! Приезжал из деревни и пил, задавал званые обеды, оставлял большие деньги… А теперь он здесь же, бывает каждый день, но… только питается, а не пьет ничего! Ни-ни! Не те времена! Теперь я только и дышу кабинетами! Слов нет, кабинеты у меня работают…
— Это действительно! — соглашались приятели, дули на чайное блюдечко, обтирали лысины и тянули нудный разговор.
Звучал какой-то пустой немецкий вальс, бесполезно сияло электричество, белели пустые столы.
Мы поместились за столиком в углу, близко от оркестра, но скоро забыли и о нем, и о хозяине «Китая», и об одиноких скучных посетителях его.
Мы с Синицким вспоминали о том, что было двадцать лет назад, как жилось голодно, но почему-то весело и ярко, хотя и тогда было беспросветное безвременье на Руси, но какое было хорошее студенчество, не теперешнему чета, как молоды мы были и не туда стремились, куда надо было стремиться, как он хотел сделаться врачом, долго учился и не выучился, а попал, не учась, в оперные певцы. Я же мечтал быть певцом и остался поэтом…
Марья Ивановна (конечно, ее звали Марьей Ивановной, иначе и быть не могло) молча и, по-видимому, с большим интересом слушала наши разговоры. У нее были прекрасные, густые светло-каштановые волосы, вьющиеся от природы, и серые глаза, блестевшие каким-то стальным и твердым блеском, и в них как бы навсегда осталось суровое и пугливо-настороженное выражение загнанного и озлобленного маленького зверька.
Не прошло и часу в разговорах, как мне стало ясно, что я имею дело с четой неудачников сцены. Марья Ивановна проговорилась, как ее муж страдает от гордости, от самолюбия, от неспособности унижаться, просить, заискивать и от этого не получает хороших ангажементов, а он рассказал про нее, что без него бы ее совсем запинали на сцене за ее безмерную скромность и незнание цены самой себе. Наконец они заспорили.
— А помнишь, — говорил ей Синицкий, — как тебя штукатур изругал? — И, невольно улыбаясь, он стал рассказывать не ей, а мне. — Жили мы в гостинице, а на лестнице ремонт был, штукатуры работали. Вот она бежит по лестнице, с репетиции возвращалась, одета кое в чем, шляпенка на ней дешевенькая, представительности в ней, сам видишь, никакой, штукатур и подумал, что это черт знает кто: ты что, говорит, сволочь, тут шляешься? Прибежала она ко мне — лица на ней нет, губы дрожат, слезы текут… Что такое? Рассказывает. «Пойдем, говорю, укажи мне его». Вышли. «Этот?» — «Е-то-т!» — и ревет. Я засучил рукава, развернулся, бац его, не говоря слова, в ухо, да так неловко, что он инда на мостовую вылетел. Даже испугался я, не слишком ли сильно ударил, да тут подошли другие рабочие и похвалили меня: его бы, говорят, и не так еще надо, барин…
— Если бы я была сильная, я бы его сама тогда побила! — неожиданно заявила Марья Ивановна.
Мы засмеялись.
— Ну зачем же вам самой драться? — возразил я.
— У вас такой сильный защитник!
— Очень уж я разозлилась! И так все обижают…
— Заставляют петь большие партии, пою много, без отдыха, публика меня любит, а вот не везет и не везет…
— В чем же не везет-то?
— Трудно попасть в хорошую труппу. Не принимают антрепренеры… Других, которые хуже меня, принимают, а меня не хотят и слушать… и неизвестно отчего…
Она задумалась.
Я молча смотрел на нее и в душе сомневался в ее талантах.
Синицкий заговорил о нашем предстоящем концерте.
— Соберемся завтра у одного моего знакомого студента, у него есть пианино, и он может хорошо аккомпанировать…
Из любопытства и от нечего делать я согласился.
На другой день вечером я пришел по указанному адресу в маленькую квартирку на антресолях. Мои друзья были уже там. Синицкий представил меня хозяину студенту и его молоденькой жене, красавице-еврейке. Очевидно, это были молодожены, судя по их молодости, нежным отношениям и новенькой уютной обстановке только что устроенного гнездышка.
Студент, высокий, красивый брюнет с молодой бородкой, оказался славным, симпатичным парнем, любителем и знатоком музыки, а его женой невозможно было бы не залюбоваться: это была как бы сама мадонна, ожившая и сошедшая с полотна Мурильо: редкостная, замечательная красавица! Рядом с ней бедная Марья Ивановна, одетая в коротенькое скромное платьице и в какой-то пиджачок, казалась еще более дурнушкой, чем прежде, и невольно чувствовалась обида несправедливой природы, так неравномерно распределяющей свои дары. Красавица-еврейка казалась олицетворением музыки, поэзии, красоты, и совершенно затмевала серенькую Марью Ивановну, такую некрасивую, скромненькую, забитую, жалкую…