Когда Андреева перевела, лицо Галлена, отчасти понимавшего сказанное, просияло радостной детской улыбкой; он протянул писателю большую, замечательно красивую, мужественную руку.
— Сегодня мы с вами выступаем на русско-финском вечере, — сказал, обращаясь ко мне, Горький. — А завтра я уезжаю. Теперь мы, вероятно, не скоро увидимся.
— Не по этому ли случаю у вас здесь столько цветов?
Никто не успел мне ответить. Где-то близко на улице внезапно грянул духовой трубный оркестр. Все кинулись к окнам.
Улица была полна празднично разодетой толпой.
Недалеко от гостиницы виднелся среди маленького сквера небольшой бронзовый памятник, теперь весь сверху донизу убранный цветами; около него-то раздавались торжественные звуки оркестра.
— Что это значит?
— Сегодня финский праздник, — объяснил мне Горький. — Чествование памяти ихнего поэта Руненберга. Он для них все равно, что Пушкин для нас. Вот как умеют чтить своих поэтов финны!
— И не только своих, — возразил тихим голосом молчавший до этих пор начальник гвардии.
— Кроме того, — продолжал Горький, — художники у них прекрасные, архитектура — тоже… Но позвольте… — перебил он себя, встрепенувшись и прислушиваясь. — Они направляются сюда?
Оркестр, сопровождаемый все возраставшей толпой, сверкая медными трубами и сотрясая воздух торжественными волнами звуков, приближался к подъезду гостиницы. Толпа с обнажёнными головами запрудила улицу. Великолепный оркестр грянул под нашими окнами. Музыканты были с широкими красными лентами через плечо.
Едва замолк оркестр, как запел густой и стройный хор.
— Это все вас чествуют! — взволнованно говорила Горькому артистка. — Выходите на балкон, скажите им: «Да здравствует Финляндия!» — по-фински.
— Но я не умею говорить по-фински, — возразил Горький.
— Ах, да это же можно написать! Аксель!
Она схватила со стола карандаш и бумагу.
Аксель продиктовал ей несколько финских слов. Андреева написала их русскими буквами. Бумажку дали в руки Горькому.
Пение умолкло. Тотчас же с другой стороны загудел новый хор. Потом опять заревели трубы. Толпа прибывала, и уже не видно было ей конца.
С трудом открыли дверь на балкон, забитую по-зимнему. Горький появился на балконе. Оркестр умолк.
Прерывающимся голосом, медленно выговаривая, Горький крикнул два финских слова: «Элекейнен Суоми!», означавшие: «Да здравствует Финляндия!»
Воздух дрогнул от восторженных криков, вырвавшихся из нескольких тысяч грудей.
Люди с обнаженными головами махали шляпками и шапками, что-то крича.
Суровый финский народ радостно улыбался и бурно приветствовал русского писателя — борца за революцию.
Горький опять повторил свое восклицание и опять вызвал гул криков толпы.
В комнате все волновались. Было что-то трогательное во всем этом происшествии, в таком выражении любви многотысячной толпы к писателю-революционеру.
Подразумевалось, что эти овации происходят в честь Горького не только как большого писателя, но и как политического деятеля. Это была демонстрация, в которой столица Финляндии почти поголовно приветствовала Горького как представителя русской революции: вместе с ее ущербом падали надежды Финляндии.
Горький вбежал в комнату с мокрым от слез лицом. Все окружили его, растроганные. Артистка плакала, вытирая свои слезы платком.
На улице гремел оркестр, чередуясь с хорами певцов. Толпа не расходилась и все прибывала; крыши соседних домов чернели от зрителей.
Зимний северный день угасал. Смеркалось.
Начальник гвардии вдруг торжественно встал перед Алексеем Максимовичем и, обнаружив военную выправку, произнес торжественно-официальным тоном:
— А теперь пожалуйте на спектакль! Экипаж подан.
Мы все оделись и гурьбой спустились вниз по широкой мраморной лестнице.
На улице, с обеих сторон крыльца, двумя живыми стенами стояла тесная толпа, оставляя для нас только узкую дорожку, застланную ковром, которая вела к санкам, убранным гирляндами свежих красных роз.
Но сани были без лошадей: за оглобли держалась толпа.
Кругом стояли тысячи людей с обнаженными головами, девушки бросали на снежную дорогу свежие, сочные розы, красные, как кровь.
— Я не могу, — говорил окружающим Горький, — я пойду пешком. Не хочу, чтобы меня везли люди!
Тогда, слегка раздвинув других, встал перед ним начальник «красной гвардии», серьезный, с седыми усами, в широкой красной ленте через плечо, выпрямился по-военному и сказал официально: