Я не ручаюсь, верно ли я понял его в краткой, торопливой беседе, тем более что я умышленно не возражал ему, желая как можно более услышать от него. Но у меня навсегда осталось впечатление от Толстого, как от говорящей горы, не сознающей своих размеров. «Безмерный», — сказал кто-то о Толстом, и это слово удивительно определяет его во всех отношениях: «безмерный», огромный, не знавший наших мер и границ, наших «нельзя» и «невозможно», свысока смотревший даже в смирении своем.
Казалось мне, что и меня он тоже, чтобы лучше слышать и видеть, бережно и осторожно посадил на ладонь и, чтобы я не пугался, похвалил мою книжку, словно мальчишку по головке погладил.
И казалось еще, что его интересовали писатели «из мужиков», впервые в ту пору пришедшие в русскую литературу, и, видимо, хотелось ему, чтобы это были хорошие писатели.
Обильный золотой свет торжественного солнца, пробиваясь сквозь густую зелень свежих весенних листьев, обвивавших террасу, нежными лучами освещал его львиную голову и замечательные руки. Он был до головы закрыт толстым широким пледом, и мне казалось, что я говорю с одной только необычной, сказочной головой, возвышающейся «превыше всех церквей».
Слушая рассказ головы, я смотрел на ее величавое лицо с большим лбом и седою бородой, с добрыми, хитрыми морщинками около глубоких глаз, и перестал бояться Льва.
Напрасно говорили мне о его «пронзительных» глазах, они на этот раз были только «проникновенными», от которых, пожалуй, нельзя прятать мыслей, и очень добрыми.
Возможно, что в иные моменты эти глаза могли быть невыносимыми для смертных, как глаза Моисея.
«Хитрый ты, хитрый дедушка! — думал я. — Учишь непротивлению, а между тем на самом-то деле сам-то ты всегда противился, как никто!»
Не знаю, прочел ли он во мне эти мысли, но как раз в этот момент пристально посмотрел на меня и чуть-чуть улыбнулся, как бы спрятав улыбку в свою седую, библейскую бороду.
На прощание Толстой подарил мне свой портрет, на котором при мне же с трудом написал дрожащей от слабости рукой ласковую надпись.
Портрет этот не сохранился у меня: отобрали при обыске жандармы.
1934
Чехов
Весной 1902 года в Ялте, где Чехов жил в это время на своей даче, он позвал к себе на ужин съехавшихся на весенний сезон писателей.
Собралась довольно большая компания: Иван Бунин, Телешов, Белоусов, Найденов, Елпатьевский, поэт Ладыженский и еще кое-кто.
Мы собрались еще засветло, пили чай, гуляли в саду, беседовали в его уютном кабинете, шутили, спорили, острили.
Чехов говорил мало. Как все истинные юмористы, очень редко смеялся, заставляя смеяться других, и лишь улыбались его близорукие глаза, спрятанные за стеклами пенсне. Высокий, со впалой больной грудью, изредка покашливающий сухим кашлем, он говорил низким, приятным басом, благородно звучавшим.
Каждый из собравшихся гостей считал нужным что-то рассказать, о чем-нибудь расспросить Чехова. Говорили о современной литературе, об издателях, о театре, о новых пьесах.
— У меня в этом году не будет пьесы! — с обычным мрачным видом сказал Чехов.
— Почему?
Лев Николаевич отсоветовал: я его как-то спросил, нравятся ли ему мои пьесы? «Нет, говорит, не нравятся!» Почему? «Еще хуже, чем у Шекспира!»
Все засмеялись и долго острили над «стариком», как они все называли Толстого.
— А не находите ли вы, что Толстой просто ревнив: завидует всем, кто моложе его?
— Это правда! — подтвердил Елпатьевский. — Когда я в первый раз лечил его, он вдруг спросил меня, сколько мне лет? «Сорок!» У него даже глаза засверкали: «Эх! Как я в сорок-то лет писал!»
— Антон Павлович! Почему, когда в прошлый раз у вас был молодой писатель и очень долго говорил, вы его внезапно опросили: «А вы любите граммофон?»
— Ну, ясно почему! — добродушно отмахнулся Чехов с юмористической ноткой в голосе.
Маленький, лысый и красноносый поэт Ладыженский, которого все почему-то называли «пензенским помещиком», подобострастно любивший Чехова, спросил:
— Антон Павлович! Получил ли ты от Академии наук диплом на звание академика?
— Получил! — очень серьезно ответил Чехов. — Хотели и тебя тоже в академики избрать, но когда узнали, что ты пензенский, сказали: «Нет, нам пензенских не надо!» — После взрыва общего смеха Чехов добавил: — Я от этого диплома отказался и отослал обратно; то же сделал и» Короленко!