— Что же вы не продали ваши сочинения? — спросил я.
— Да так. Не к чему. Денег мне не надо: все равно пропьешь… Пускай после моей смерти возьмут…
— У него гвоздь в башке! — объяснил мне Сидорыч странный ответ композитора. — Он на чем упрется, не собьешь! А ты лучше вот что: сейчас берем с собой бутылку водки и — к тебе. И Гаврилыча возьмем. Ты нам сыграешь. Идет?
— Идет.
Компания была подвыпившая, но Органов всегда мне казался интересной личностью, каким-то человеком не от мира сего, и, кроме того, мне хотелось послушать его игру. Я согласился поехать к Органову. Мы сели втроем на извозчика, причем композитор кое-как прилепился на козлах. Ехать пришлось на самый край города, имевший совершенно сельский характер: тянулись пустыри и заборы, по улице ходили коровы и свиньи, убогие лачуги смотрели печально. Мы, наконец, остановились у одной избы, над воротами которой висела сапожная вывеска.
— Стоп машина! — сказал Сидорыч, слезая.
Через низкие и темные сени мы вошли в мастерскую сапожника, который сидел на низеньком круглом стуле и работал, обнажив по локоть мускулистые руки. Кругом валялись обрезки кожи, колодки и сапожные инструменты. Пахло тяжелым кислым запахом. Он посмотрел на нас исподлобья и ничего не сказал. Встретила нас старуха, одетая по-деревенски.
— А ты бы погодил нынче напиваться-то! — раздраженно сказала она Органову. — Скоро свадьбу идти венчать, все бы сколько-нибудь заработал!
Мы прошли в соседнюю маленькую комнату с одним окном. Там стоял голый стол, три стула, кровать и фисгармония. Пахло все тем же сапожным запахом. Комната отделялась тонкой дощатой переборкой, и было слышно все, что говорили в доме.
— Человека только что в хор приняли, через час ему надо на свадьбу идти, а тут разные пьяницы приходят спаивать, — слышался недовольный голос старухи.
— Пропащий человек! — подтвердил сапожник.
Органов ухмыльнулся.
— Это мой брат, — сказал он. — Сердит он, да ведь мне наплевать… Не пойду я на свадьбу, потому что пьян, все равно денег не дадут, а только оштрафуют. Вы посидите, а я сбегаю в лавочку за закуской.
И нахлобучил картуз.
Едва он вышел, как вошла старуха.
— Неудачный у меня сынок-то! — со вздохом начала она. — Ни к какому делу неспособен, пьянствует! Уж вы, не знаю, как вас, не давайте ему напиваться-то. На свадьбу ему надо идти, все, глядишь, хоть целковый принесет, а житье наше бедное… Наказал господь таким сыном.
— Разве он много пьет? — спросил я.
— Каждый день напивается… Совсем от дела отбился… А ведь слесарь-то какой хороший был!..
Она прибрала немного в комнате и направилась к двери. Я вышел за ней и остановил ее.
— Вы не сердитесь на нас, — сказал я. — Может быть, он из-за нас не пойдет на свадьбу, так вот…
И я сунул ей целковый.
Это произвело на старуху ошеломляющее впечатление… Она вся просияла и совсем переменила обращение. Принялась благодарить и долго допытывалась, кто я такой: мой поступок казался ей удивительным.
— Уж вы извините, батюшка, я ведь думала, что вы такой же шарамыжник, как эти, которые к нему все ходят… Да кто вы такие будете? Из каких вы?.. Да я вам горяченькой картошечки на закуску-то подам…
В это время явился сын, и старуха скрылась. Он положил на стол соленые огурцы и кусок скверной колбасы. Мать подала в тарелке жареный картофель… Сидорыч откупорил бутылку, и мы выпили… Он прищелкивал языком и пальцами и чувствовал приступы музыкального восторга. Наконец, не выдержал и, умильно посмотрев на молодого человека, сказал просительным тоном:
— А ну-ка ты, тово… вальни что-нибудь!
— Надо выпить сначала! — возразил музыкант.
Выпили еще.
Наконец, Органов сел к своей самодельной фисгармонии и взял несколько аккордов. Фисгармония была небольшая, но звуки были верные и мягкие. Сколько труда, вероятно, потратил бедный самоучка, чтобы соорудить этот инструмент!
Сидорыч замер в ожидании.
— Что же играть? — спросил Органов, оборачиваясь к нам. — Хотите, Моцарта сыграю? А то из оперы что-нибудь?
— Духовное сыграй! — сказал Сидорыч. — О душе… и слова говори…
— Ладно… я сыграю одну пропорцию концерта «Высшую небес…» Вы его нигде не услышите…
Органов заиграл печальную мелодию… Чистые, жалобные звуки сплетались в благоговейные аккорды и, казалось, улетали к небу… Но они были слишком слабы и беспомощны и снова возвращались назад и болезненно пели о земле, о слезах и страданиях… Низкие басовые аккорды гудели тоже болезненно, тихо и меланхолично… В этих звуках чувствовался какой-то разлад, тихая жалоба на что-то, что-то беспомощное и глубоко печальное… Музыка шла отдельными короткими фразами, которые, вероятно, нужно было петь вдумчиво, вразумительно, вникая в их печальный смысл… И Органов запел как бы про себя фистулой своего болезненно-разбитого баритона: