Выбрать главу

— Да ведь, милый ты человек, — любовно заглядывая ему в глаза, возразил Клемашев, — ведь все думаешь хозяйству как ни на есть подсобить, а оно только хуже! Я еще в прошлом году чуть было не попал в острог — из-за мешков. Работали мы у купца Башкина; муку возили. Ну, а когда со двора уходили, и замотали мы двое за онучи по два мешка, все годится для хозяйства! А приказчик догадался. Так что было! Либо, говорит, пашпорта назад берите, либо сейчас в острог! Взяли пашпорта!

— А не воруй! — оказал Быков.

Огромный великан-арестант с широкой бородой улыбнулся добродушнейшей улыбкой и певуче произнес:

— Не обкрадывай купцов: мать-тюрьма есть для нашего брата! Ты где служил в солдатах-то? — спросил он Быкова.

— В Ромнах я служил.

— А еще где был? В Одессе был?

— Нет.

— Эх, что за город! Пристань кака! Набережная! Море шумит! Жизнь!

Широкая русская улыбка озарила огромное лицо великана.

— А в Москве ты был? Нет? Эх, в Сокольниках там хорошо! В Петербурге тоже не был? А в Тифлисе? Не был? Ну, в Астрахани, по крайности? Нет? Да где же ты был?

— Нигде я не был! — отвечал Быков. — А тебя, видно, везде носило?

— Я-то весь свет прошел! Я по Байкалу плавал и в Татарском проливе был! Во всех тюрьмах сидел, все искусства и науки произошел… — Он улыбнулся опять очаровательно-добродушной, светлой, как солнце, плутоватой улыбкой и добавил нараспев: — Тюрьма-матушка всему научит! А вот ты, — неожиданно набросился он на Быкова, — ничего не можешь понимать, что есть такое — жизнь! С тобой говорить, что горохом об стену бить!

— Брось! — загудели арестанты. — С кем ты связался? Лучше уж пусть сочинитель стишок читает, чем это… А? Эй! Сочинитель кислых щей! Вальни-ка!

Такие насмешливые слова относились к молодому, угрюмому арестанту. Это был парень сутуловатый, неуклюжий, медвежьего телосложения, с широким лбом и голубыми глазами, смотревшими мрачно и застенчиво.

Сочинитель ухмыльнулся и прогудел глухим и густым, медвежьим голосом:

— Смеетесь надо мной, а сами просите!

— Ну, ну, не ломайся! Отхватывай!

Сочинитель сидел, подобрав под себя ноги, сгорбился и, не поднимая глаз, начал декламировать своим угрюмым и грубым голосом:

Очи черные, очи жгучие, Вы пленили мою молодость, Вы зажгли во мне луч-огонь, Не могу теперь слово вымолвить. Мне не спится в ночи темные, Крушит молодца любовь к девице, А еще крушит участь горькая, Доля бедная, безотрадная, Узы тяжкие, тюрьма лютая…

Неказист был поэт: лицо скуластое, рубаха на груди расстегнулась и обнаружила широкую звериную грудь, заросшую лохматой шерстью.

Трудно было допустить, чтобы «красна-девица» смогла плениться такой фигурой, но он продолжал с какой-то грубой и настойчивой силой:

Н-но л-люблю я тебя, раскрасавица, Пуще жизни, пуще солнышка, Пуще света всего белого!.. Уж вы, узы мои, узы мрачные, Узы мрачные, тюремные! Вы сосете кровь из моей груди, Душу мучите, сердце гложете… Ой, судьба ли моя, судьбинушка, Горемычная, злоковарная! Не с тобой ли мне в тюрьме сидеть, В кандалах терпеть гореваньице, От начальников измываньице? Как один из них — кровожадный зверь…

— Верно! — вырвалось у арестантов, а поэт гудел, не останавливаясь:

Он питает злобу к каждому, Не имеет он человечества…

— Сволочь! — пояснили слушатели.

Он лютее зверя лютого, Тигра хитрого, кровожадного…

— Ишь, как хлещет! — восхитился и Быков. — Не за это ли он тебя в карцер сажал?

— Что ему карцер? — возразили арестанты. — У него ружейный заряд в боку сидит! Что ему карцер?..

— Ку-ка-и-ку-у! — раздалось вдруг по всему двору громогласное пение петуха.

Это кричал арестант с веселым и лукавым лицом; он стоял посредине двора, расстегнутый, с шапкой на затылке и пел петухом так натурально, что где-то далеко за тюрьмой откликнулись настоящие петухи. В руках у него были три деревянных лежки, и он артистически заиграл на них, припевая сиповатым, но игривым и складным голосом на мотив цыганских песен:

По горам-долам катался, Тарантас мой изломался! Тарантас мой, тарантас, Прокати в последний раз!..

Ложки отчетливо и плавно прищелкивали не хуже кастаньет, словно выговаривали каждое слово. В ту же минуту откуда-то взялись два цыгана, смуглые, ловкие, с курчавыми, словно осмоленными, бородами, похожие друг на друга как два родные брата. Они пустились в дикий цыганский танец, извиваясь вокруг музыканта, как обезьяны, а он медленно шел через двор, туда, где происходила декламация, и пел, аккомпанируя на ложках: