Выбрать главу

В двадцатом году на его хуторок наехали именно те непредусмотрительные продагенты, которые чуть ли не на каждого крестьянина смотрели как на кулака или скрытого врага. Не заходя в дом, они сразу пошли в кладовую, прикладами высадили дверь и начали наводить свои порядки. Порфирий с ключами подошел к ним и долго молча смотрел, как из его закромов выметали зерно. В голову ему ударили гнев, боль и алчность и там варили свою адскую похлебку. Когда продагенты нагрузили мешками пароконную фуру, он встал на пороге амбара и глухо сказал:

— А теперь езжайте!

— У нас еще есть время, — засмеялись продагенты.

— Никто не знает своего времени и погоста, — давил и выдавить не мог злобу. — Езжайте, пока тихо лихо.

Продагенты обозвала его сморчком и начали угрожать оперативной тройкой, которая в те времена на месте творила суд и расправу. И тогда осатанел Порфирий. Пригибаясь, он метнулся в дом, выхватил из ножен саблю и бросился на продагентов. Они, не ожидая такого, разлетелись с его двора и помчались в уезд за помощью. А Порфирий, переодевшись, взял свое золотое императорское оружие, саблю, узелок с одеждой и отправился в банду.

В лесу он сразу же попросил у атамана нескольких бандитов, чтобы поймать продагентов. Но тот лишь засмеялся:

— Дядька всегда останется дядькой; политики нет, человече добрый, в твоей голове!

— Какая здесь может быть политика? — отмахнулся от ненавистного слова.

— А вот какая: только дураки уничтожали тех, кто выкачивал хлеб. А мы их пальцем не тронем. Пусть наш дядька на собственной шкуре почувствует, что такое продразверстка, тогда он добрее к нам станет.

Некоторое время спустя Порфирий откололся от банды и начал одиноко бродить в лесах, изредка по ночам наведываясь на свой хуторок, на свое померкшее счастье…

И вот в страданиях и неопределенных надеждах стоит он сейчас бандитом, оборотнем перед своим бывшим товарищем, ища на его лице хоть каплю сочувствия.

— Наконец избавился от своих железяк, — с клекотом, хрипом и болью выжимает он из себя. — Что теперь, Себастьян, должен делать со мной?

— Буду смотреть на портрет этого увальня, прислушиваться к карканью в его душе и думать, как она от святого хлеба, от земли и любви докатилась до бандитского ремесла, — гневно бросает председатель комбеда.

Порфирий вздрагивает:

— Не распекай хоть ты меня, Себастьян, не распекай.

— Пусть тебя черти на том свете распекают! А у меня есть другая работа.

Бандит безнадежно махнул рукой:

— Теперь будет кому распекать и на этом, и на том свете. На это не надо большого ума. Насмотрелся на тех, кто умеет распекать и упекать… А помнишь, Себастьян, как мы с тобой когда-то в церковноприходской на одной трехместной парте сидели? Ты с одного края, а я с другого.

— А теперь стоим как на двух краях земли… Видишь, когда школу вспомнил? Чего ты с этим словом не прибежал ко мне перед тем, как в банду поехал? Ты же не глупый человек.

— Почему? Потому что злоба не держится возле ума, — как-то на глазах осел Порфирий.

Дядя Себастьян пристально посмотрел на него, сдержал гнев и спокойнее спросил:

— Какая еще напасть крутит тобой?

— Неизвестность, только она, потому что не знаю, каким будет мой судный день… Ты, может, где-то тихонько подскажет, что именно завело меня в леса. Я озлобился, Себастьян, озлобился и вконец запутался.

— Почему же ты запутался? Пожалел хлеба, а души — нет?

— Даже немного не так, Себастьян… Вот тогда, когда у меня выгребали зерно и душу, одна мысль как пополам разрезала мой мозг: разве это жизнь, когда свой своего начинает поедать, когда свой на своего смотрит, как на врага? И это меня погнало в черный угол. Да разве только меня… Что теперь мне делать на этом свете?

— Пока садись за стол! — приказывает дядя Себастьян и, о чем-то раздумывая, смотрит в окно.

Порфирий садится за стол с другого конца, подальше от бандитского и императорского оружия, а дядя Себастьян кладет перед ним плотный, как жесть, лист бумаги, чернильницу, ручку.

— Пиши!

— Что именно? — берет ручку в грязные с большими когтями пальцы.