Цаля долго бродил по темным улицам большого, занесенного снегом города, пока добрался до глухой, затерявшейся улочки с одноэтажными деревянными домишками и низкими заборами.
В один из этих домишек с занавешенными окнами Цаля постучался, и через минуту, почти упираясь головой в потолок, уже стоял против Дины в маленькой узкой комнатушке, чувствуя, что теряет над собой власть и сейчас припадет к ее улыбающимся губам. Но ей достаточно было, закинув голову, отдалить от него лицо и повести бровями, и он снова увидел перед собой ту Дину, которая сказала ему в читальне: «Простите, вы ошибаетесь, мы не знакомы», — Дину, которую он не решался тронуть за руку даже после того, как встречался с ней не один вечер. Ему тогда казалось, что одним неосторожным движением может ее отдалить от себя, и он боялся этого. То же чувство было у него и теперь. Но он не мог так долго владеть собой, он не мог сидеть возле нее и не положить ее натруженную руку к себе на колени, не перебирать ее пальцы.
— Ты, наверно, голоден, Цаля. — Как Дина теперь была похожа своей заботливой преданностью на мать! — Подожди чуточку. Я сейчас приду, — она накинула на себя пальто, — забегу только в магазин. Я еще не успела отоварить карточки.
Цаля остановил ее:
— Никуда не надо идти. Если ты беспокоишься из-за меня, то разреши доложить: ровно час тому назад я поужинал.
— Прошу тебя! Оставь, пожалуйста. Ты, может, стесняешься?
— Клянусь, я не голоден. Ну, честное слово! — Он улыбнулся: ему приходится оправдываться перед Диной, как когда-то перед ее матерью.
Цаля снял с Дины пальто и опять повесил его на стену.
— Но чаю ты выпьешь? Хлеб с маргарином и сахар у меня есть.
Дина затопила железную печурку, и в тускло освещенной, отдающей сыростью комнатушке разнесся запах жареных картофельных очистков.
— Не надо, — он не дал ей поставить чайник и усадил рядом с собой у накалившейся печки. — Помнишь, Диник, как мы забирались к тебе в комнатку, к натопленной печке, а в окно заглядывала луна. Такой огромной яркой луны я больше нигде не видел.
— Помню, — и, чуть склонив к нему голову, она прикрыла глаза.
Прежде чем Цаля успел сообразить, что с ним происходит, его голова лежала у нее на коленях. В тот же миг он почувствовал на своих волосах ее пальцы. По-мальчишески стыдливо он схватил ее руку и слегка прикоснулся к ней зубами.
— Рано, Цалик, появились у тебя седые волосы.
— Война, Диник.
— Почему ты ничего не рассказываешь о себе? — Ее голос доходил до него словно издалека, и он не знал, то ли это она так тихо говорит, то ли кровь, бешено стучащая в висках, заглушает ее голос. — Почти десять лет мы не виделись с тобой. — Дина замолчала, а потом совсем тихо, будто не ему, а себе одной поверяла эту тайну, сказала: — Но однажды я тебя видела. Это было года четыре тому назад. Да, четыре года.
— Где? Как?
— Я даже запомнила день. Это было в воскресенье. Мы с мужем тогда уже снова переехали в тот город, где жили раньше. Гуляя как-то по центру, мы зашли с ним в магазин, и там я тебя увидела. Не помню уже, как я выбралась из магазина, помню только, что у меня страшно закружилась голова. Муж рассказывал потом, что я побелела как стена и, если бы он тут же не вывел меня на свежий воздух, я упала бы в обморок. — Она склонилась над ним, и ее дыхание коснулось его уха. — Но может быть, мне это только показалось, может быть, это был совсем не ты.
Даже если бы она тогда ошиблась, кого-то другого приняла за него, он ей этого теперь не сказал бы. Но Дине тогда не почудилось. Это действительно был он, Цаля. Он не утаил от нее и того, что, уже став отцом, не переставал ее разыскивать, и почти всякий раз, когда у него был отпуск, она могла бы его встретить в своем городе. Он приезжал туда на три-четыре дня, и Дина могла бы тогда его видеть. Он сидел в садике напротив ее двора, прохаживался по тротуару напротив балкона ее дяди; гулял в ботаническом саду, он ходил и всматривался в лица молодых матерей, забиравшихся с детскими колясками в тень аллей и скверов. Он был уверен, что она снова приехала в город. Однажды он даже шел издали за ее матерью, думал, что она идет к ней, к Дине, но Ханця свернула к рынку. Разве мог он зайти к ним в дом или остановить кого-либо из родственников, даже если бы и встретил их, после того как ее брат сказал ему, что безрассудно гнаться за тем, от чего сам убегаешь? О, если бы он знал, что после свадьбы она не переменила фамилии...
— Разве Этл тебе не говорила? Ты знаешь, что она вышла замуж за Лейви? Лейви тоже в первый же день ушел на войну. А через месяц Этл стала вдовой. Она эвакуировалась с заводом куда-то очень далеко, кажется в Сибирь. Как она там перебивается с тремя крошками на руках?.. Я хотела бы ей помочь, но не могу узнать, где она. Не случилось ли чего с эшелоном или, не дай бог, еще хуже — не попали ли они к немцам. Может, тебе удастся что-нибудь узнать о ней. Теперь ее фамилия не Зельцер, а Роснер, как у нашего Лейви. Ты не должен мне рассказывать, Цалик, что тогда между вами произошло. Я знаю, ты потом поссорился с ней, перестал разговаривать. Она не виновата. Ведь не со злым умыслом она это сделала. Она просто очень любит меня и боялась, что с тобой я не буду счастлива... Виновата я, дорогой. Мне казалось, что Этл тогда приехала ради тебя. Я не хотела вам мешать. Но зачем вспоминать об этом? Многое, что было в нашей жизни прежде, кажется мне теперь таким ничтожным и глупым, — она приподняла его голову со своих колен и не отводила от него глаз.