Выбрать главу

Дело в том, что, кроме трех сорокакилометровых участков, существовал и четвертый, чуть не в сорок раз менее длинный, но зато неизмеримо более «высокий»; это переход через Неву, почти в черте города, за Уткиной заводью. Четыре высоченные металлические мачты сложной конструкции стояли на невских берегах и ждали, когда придет их час: явятся верхолазы и перебросят шесть проводов, скрученных из девятнадцати медных жил, с одного берега на другой, с левого на правый, присоединив их — через понижающую трансформаторную подстанцию — к городской энергетической сети; после этого Ленинград к приему волховского тока будет готов — дело за самой Волховской ГЭС!

Начальство в середине зимы объявило: невский переход поручат той бригаде, которая раньше закончит работу на своем участке. И закипело негласное соревнование. Негласное? В сущности, да. Никто его не организовывал, не подводил каждодневных или хотя бы еженедельных итогов: мы работали и не знали, как обстоят дела у соседей; техперсонал, может, и знал, да помалкивал. Окончательно выяснилось все только к весне.

Зима стояла холодная, болота промерзли, и там, где летом ставили опоры на зыбкую почву, укрепляя ее сваями, всюду можно было спокойно ходить. Каждые десять километров пути я отмечал переездом на новое местожительство, меняя квартиру, чтобы быть поближе к месту работы. Самое дальнее, что можно было еще преодолеть пешком по шпалам, — это четыре-пять километров утром и столько же вечером, вперед или назад, смотря по тому, где оказывался мой временный дом. Запомнились ранние утра, с встающим из морозной мглы красным солнцем, и оранжевые закаты, с неумолимой точностью прекращавшие нашу работу. Домой я возвращался уже в поздние сумерки, шел и кричал:

В черных сучьях дерев обнаженных Желтый зимний закат за окном. К эшафоту на казнь осужденных Поведут на закате таком.

Меня ничуть не смущало разительное несоответствие: стихи мрачные, даже трагические, а настроение у меня превосходное, — все равно строчки Блока звучали для меня как марш! Иногда солнца вообще не было, вместо этого задувала метель. Из густой снежной мглы вдруг вырывался луч паровоза-снегоочистителя, и мне приходилось, уступая ему дорогу, прыгать с насыпи в канаву, погружаясь в пушистый снег до подмышек, а вращающиеся мощные щетки накрывали меня с головой снежной тучей, поднятой с железнодорожного полотна.

Когда место работы приблизилось к Мге, свободного времени по вечерам стало больше, и я ходил к вечернему поезду за газетой: на этой станции останавливались пассажирские и почтовые поезда и имелся газетный киоск. Шел тропой между деревьями, между сугробами, мимо пустой, сложенной из старых шпал сторожки. Рассказывали, что подле нее расстреляли троих бандитов; почему именно здесь и что за бандиты — так и осталось для меня жутковатой тайной.

Однажды, в конце декабря, в один из самых темных и длинных вечеров года, придя на станцию и купив «Красную вечернюю газету», я почему-то сразу ее развернул (обычно я оставлял это удовольствие на потом, когда вернусь домой и разденусь: я жил у линейного волховстроевского сторожа, единственной книгой в доме которого оказалось «Путешествие к центру земли» Жюля Верна, выученное мной чуть ли не наизусть), развернул и прочел траурное известие о смерти Сергея Есенина. Есенина я никогда не видел, только читал, кое-что знал наизусть, но сообщение это меня потрясло, и когда я шел лесом обратно, в глухой темноте я явственно ощущал зловещесть этой сгустившейся тьмы, сгустившейся вокруг тайны есенинской смерти.

Я отвлекся от главного, отвлекся сознательно: хочется, хоть немного обрисовать свое тогдашнее житье-бытье. Правда, в нем абсолютно отсутствовали какие-либо личные события: слишком мало у меня оставалось свободного времени. Возвращаясь, усталый, с мороза, в теплое жилье, я едва успевал пообедать, чуточку почитать, написать письмо, потолковать минут десять с хозяевами, перед сном пройтись вокруг дома или на станцию под торжественно звездным небом, в заговорщически молчаливом лесу, и погрузиться в крепкий молодой сон до утра, сон без тревог и забот. Почти все мои интересы были сосредоточены на работе — настолько она была для меня нова и увлекательна. Юношеское самолюбие с первого дня потребовало не отставать от других.

В эти зимние месяцы, по мере продвижения трассы, я четыре раза сменил квартиру. Дважды жил у линейных сторожей, охранявших трассу, месяц прожил у финна, возившего на своей крупной и сильной лошади нашу бригаду, рабочий инвентарь, лебедки, полутораметрового диаметра «катушки» с кабелем (грузовой автомашины в нашем распоряжении не было, да и не могло тогда быть); три недели — у латыша-хуторянина, семья которого состояла из жены, бывшей адмиральши, тотчас же после исчезновения царского адмирала вышедшей замуж за своего дачного хозяина, ее дочери, учившейся в ленинградской консерватории (о ней я, только без конца слышал от адмиральши), и ее двадцатилетнего сына, здоровенного бездельника, который каждое утро, к моему ужасу, пил чуть ли не литровыми кружками растопленное свиное сало с горячим молоком. Сама адмиральша деятельно занималась хуторским хозяйством. Убедившись, что я сравнительно «приличный мальчик», она разрешила мне спать в гостиной, — так по крайней мере именовалось это изрядно холодное помещение, сплошь уставленное крынками и горшками с отстаивавшимися сливками: молочное хозяйство у Карла Ивановича было заведено на широкую ногу. Любопытно, что в этом доме я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь взял в руки книгу или газету, тогда как у финна, простого возчика, веселого, краснощекого здоровяка, вечерами в семье читали вслух. Что читали? В бытность мою у них — «Анну Каренину» на финском языке.