Сюрюджи подал нам ароматического кофе в маленьких фарфоровых чашках с филигранными подчашниками, и, сидя за ним, мы рассуждали, к прискорбию сонных соседей наших, аистов, остаться ли нам еще на день в Сардисе или отправиться есть в полдень дыни в Касабе, по дороге в Константинополь. К большому изумлению голландца, которому хотелось докончить свои рисунки, я и разумеется Еремей подали голоса, чтоб остаться, тогда как накануне мы были совсем противного мнения. Англичанин, который вечно спешил, взбесился ужасно и пошел с флегматиком сюрюджи искать утешения около лошадей. На другой день, однако ж, он изобрел для себя приятное занятие свистать, опустив руки в карманы; смирнский купец набил трубку и сел делать наблюдения за караваном, спускавшимся с Тмоля[137] к югу, а я с моим уродом отправился в цыганский табор.
Когда мы обходили полуразрушенную стену древней христианской церкви, какая-то женщина вышла к нам из тени. Под изорванным платьем и грязной чалмою, надвинутою на глаза, я тотчас узнал цыганку, которую мы видели вчера у люльки.
— Buon giorno, signori[138], — сказала она, сделав род саляма, и этим итальянским приветствием вывела меня из опасения быть непонятым.
Я сказал ей;
— Buon giorno!
Еремей тоже с ней поздоровался, но она бросила на него очень недовольный взгляд и, подошед ближе, сказала мне вполголоса, что желает говорить со мною без il mio domestico — без моего слуги.
— Скорее, моего друга! piutosto amico! — отвечал я тотчас, чтобы поднять его в ее мнении.
Я должен отдать полную справедливость благородству своего обхождения с Еремеем: помня, что он был моим ментором и первым наставником, что я обязан ему благодарностью за попечение о моей юности и чистоте моих нравов, я постоянно старался, исключая присутствия порядочных свидетелей, заставлять его забыть, что он слуга.
Она, казалось, досадовала на свою ошибку: отдав полуизвиняющийся поклон моему amico, она отпела меня в тень развалины и пристально посмотрела мне в лицо. «И тебе тоже», — подумал я, возвращая ей этот взгляд: мне хотелось отгадать взором желание, мерцавшее в двух больших, влажных и полных любви глазах, какие смотрят только из Магометова рая, поджидая молодого покойника. Это лицо было некогда, прекрасно, а в руках светской дамы составило бы и теперь отличную и молодую красоту.
— Milordo ingleso[139]? — спросила она наконец.
— Нет, матушка, milordo russo[140]. Она сделала рожицу.
— А куда едешь, figlio mio[141]?
— В Стамбул, моя красавица.
— Benissimo[142]! — сказала она, и лицо ее прояснилось. — Не нужен ли тебе слуга?
— Разве ты пойдешь ко мне в слуги, а то нет.
— Не я, а сынок мой.
У меня вертелось на языке спросить, похож ли он на ее дочку, но таинственный и тревожный вид цыганки заставил меня быть скромным. Она продолжала просить о сыне, и наконец вышло наружу, что ему надо побывать по делу в Константинополе и что ей хочется отпустить его туда с верным человеком. Мужчины, сказывала она, отправились в Смирну на промысел, а ее оставили при палатках с мальчиком и грудным ребенком. Так как она не упомянула о девочке, которая, по сходству с нею, очевидно, была ее дочерью, я не рассудил за благо намекать на вчерашнее наше открытие и просто обещал, что если у ее сына есть лошадь, он будет дорогою под моим попечением. Я сказал ей час, в который предполагаем мы завтра отправиться, и ушел от нее с том, чтоб повидаться снова в таборе.
Я взял окольною дорогой, но цыганка поспела туда прежде меня и была, кажется, одна дома. Она уже послала своего мальчика за лошадью, и хотя я думал, что самое милое создание в целой Азии таится в одном из этих шатров, но они были так плотно закрыты, что я не мог вникнуть в их содержание и не находил предлога пускаться в расспросы. Прекрасная Zingara[143] становилась слишком болтлива, а как я был без Еремея и вообще боюсь женщин наедине, то, взяв с моей приятельницы обещание, что сын ее догонит нас прежде, чем мы доедем до гор Сипила, воротился с чем пришел. Я проклял бы свое благоразумие и стал учиться хиромантии[144], как цыган, если б нечистый соблазнил меня против моей воли.
Мы сняли палатки с восходом солнца и пустились по широкой равнине Герм уса. Роса лежала на густых и ярких цветах полей, как прозрачная смола. Природа и мои пятеро товарищей были в самом веселом расположении духа. Я — напротив. Мне все мечтался лунный свет, Пактол и две кругленькие ножки, стоящие в быстрой воде. Еремей ехал почти рядом со мною.
144