— Никуда я не пойду, — сказал Громов, — и разговаривать мне не о чем.
Что-то дернулось на лице у Кононова.
Взяв из рук Громова свою половину буханки, он отвернулся… Стукнула калитка, тяжелые шаги Громова становятся глуше, тише, и Громов ушел.
Опустив голову, Кононов стоит один.
Потом он поднял голову, прислушался к голосам. Там кучка курсантов в короткой и жидкой тени тополей ждала барабана, заканчивающего томительно-жаркий послеобеденный час. Кононов тихонько присел сбоку. Он умеет подходить, никому не мешая, не привлекая вниманья.
— Помогать нам собрались, гады! — Голос Васильева дрожал от возбуждения, на лице его чахоточно пламенели пятна румянца, в руках его коричневые листы местной газеты. — А ведь этот голод — он есть результат их блокады, интервенции. Это их рук дело. Ничего, придет время!
— Придет, — подтвердил Коваль. — Вишь ты, помогать собрались!
Помолчали. Чего говоришь? Если бы можно было дать исход ненависти! Но это время еще не пришло. И каждый подумал о деревнях. Пустые дворы вокруг изб, трубы без дыма.
— Надо, ребята, еще четвертушку отчислить, — сказал Васильев. — Там люди от голода мрут, а мы целый фунт в день едим.
Кто вздохнул, кто выругался, кто покачал головой, никто не возразил, но Коваль сказал:
— Вот Лобачев идет. Лобачев!
В сопровождении Косихина, оживленно говорившего что-то, подошел странно задумчивый, точно рассеянный Лобачев.
— Хотим на помгол[12] еще четвертушку хлеба отчислить, — сказал Коваль.
Лобачев нахмурился.
— Что ж, товарищи, тогда скажем прямо: прикрыть надо курсы и разъехаться. Потому что на трех четвертушках занятий у нас не будет.
У курсантов посветлели лица, и Коваль с уважением посмотрел на Лобачева, не побоявшегося прямо сказать такие слова.
— Как же так! — загорелся Васильев. — Что же мы, крестьян предаем на голодную смерть? Да?
В его голосе слышались почти истерические ноты. Хотя не было у него родных в деревне и любил он с гордостью называть себя чистым пролетарием, но, быть может, именно потому так бескорыстно болело его сердце о деревне.
А Лобачев смотрел на него с недоумением и думал о том, что Васильев, верно, болен, что ему надо лечиться. Он пожал плечами.
— Все, что могли, сделали. Жалованье отдали? Отдали. Полфунта отчислили? Отчислили. Сахар за месяц отдали? Тоже. Больше отчислять нельзя. Нужно вопрос тогда ставить ребром: стало быть, не под силу держать курсы, стало быть, всех отпустить на работу.
Васильев презрительно отвернулся, встал и ушел.
— Добер… — насмешливо и ласково сказал Кононов ему вслед.
— О, батька! — встрепенулся Лобачев.
Со времени последнего разговора с Кононовым Лобачев сначала мысленно, потом вслух стал называть его батькой, хотя по возрасту Кононов мог ему годиться только в старшие братья. — Ты где ж это ходил, батя? А мы же по тебе скучаем.
— На толчке, — посмеиваясь, ответил Кононов. — Вот где дискуссия! Торговки говорят: постановлена коммунизму отсрочка, скоро серебро на рынок пойдет. Вот какой разговор, товарищ Лобачев.
— А ты как считаешь? — недоуменно спросил Косихин. — Неужели мы выпустим серебряную монету на внутренний рынок? — И Косихин, точно боясь, что кто-нибудь вставит слово раньше его, торопливо сам себе ответил: — О нет, наша ставка будет на вытеснение денег плановым обменом!
— Та-та-та! — передразнил Лобачев. — Если «обесценение» и «вытеснение», зачем же монету чеканим?
— Для внешней торговли… — ответил Косихин. — Верно? — обратился он к Кононову.
— Это серебро-то для внешней торговли? Невязко как-то получается… — посмеиваясь, сказал Кононов.
Все чаще спорили друзья о продналоге и местном товарообороте, о свободе торговли и о концессиях. Каждый номер газеты приносил что-то новое.
А курсы шли своим чередом. Золотухин, тонконогий юноша, продолжал читать свой курс по старой программе.
Миндлов и Лобачев вставили в его программу последние декреты. Лектор без всякой охоты, быстро, в одной лекции, пробежал их, — они нарушили стройность его системы. Но зато много говорил он о коммунистическом обществе, и в его пересказе оно было приторно-сладеньким.
«Нет, не так все это будет, — думал Лобачев. — Больше будет труда, весело-стремительного, бодрого и радостного, как на вольном ветре».