У бильярда, на середине комнаты, кончили стучать шарами. Федор Николаевич Глинка, маленький, худенький, черненький — "совсем блошка", говорила про него смешливая Машенька, — не дал, видно, спуска своему партнеру — стихотворцу еще екатерининских времен. Федор Николаевич считал себя большим поэтом и любил всех поучать. А старик Тимофей Патрикеевич всю жизнь мастерил вирши "на случай": восшествия на престол, именин высоких особ или получения ордена… За это ему платили кто "красненькую", кто "синенькую" — рублей десять или пять, а то и "трояк", смотря по достатку, и приглашали пообедать, поужинать. Зато истинное утешение он доставлял главным образом непритязательным вдовам своими надгробными эпитафиями и очень гордился этим.
Глинка снисходительно спрашивал:
— Что же ты пишешь теперь, дружок?
— Трагедию, — тоже не без чувства собственного достоинства ответил Патрикеевич, — александрийскими стихами[101]. Ибо стихи такого рода следует писать только во весь александрийский лист[102].
Кругом улыбнулись такому своеобразному определению формы стихосложения.
— А сколько действий в твоей трагедии? — продолжал расспросы Глинка.
— Семь действий с… одной осьмушкой.
Машенька едва удержалась, чтобы не фыркнуть.
Крылов спокойно посмотрел на обоих из своего уголка и бросил вполголоса Толстому:
— Вот она, житейская истина. Один в благополучии, а другой, почитай что, в нищете. И оба равно плохие поэты.
— Да-с, — с гордостью проговорил Тимофей Патрикеевич, — началом сей трагедии я самим великим Державиным был отмечен в оное время.
— Ох-ох-ох! — вздохнул на весь кабинет Крылов. — И каждой-то зверушке найдется на земле место…
Он закрыл глаза и точно погрузился в привычную полудрему.
— Идите, идите поближе, солнышко наше! — напыщенно приветствовал Глинка Машеньку. — И с молодым представителем искусства вместе. Принесите мне счастье вновь побить Патрикеевича на зеленом поле бильярда.
Почти к самому ужину подъехали новые гости: красивый, стройный драгунский юнкер Александр Бестужев[103] и чета, видимо, молодоженов. Сергей не был с ними еще знаком и поэтому разглядывал их с особым интересом.
Молодая женщина была немного бледна, худощава, но ее украшали большие выразительные глаза. Она поминутно смотрела на своего мужа.
Тот, сев за стол, заговорил приятным грудным голосом:
— Наташа еле выехала из дому — голова болела. Вот мы, простите, и запоздали. Если бы не Александр, я бы не решился так поздно.
— Я не могла не соблазниться предложением Александра Александровича, — добавила молодая женщина. — Я так люблю бывать у вас.
С детским восторгом она осмотрела новые работы Толстого, благоговейно подержала стеку[104], удивляясь, как можно простой деревяшкой создавать такую красоту и тонкость очертаний.
За ужином пили дешевый медок, ели холодное мясо с квашеной капустой и, для праздника, сиговую кулебяку, а на десерт — домашние печеные яблоки. Специально для Крылова были приготовлены, как всегда, его любимый поросенок под хреном со сметаной и бутылка солодового кваса.
Бестужев хохотал, непринужденно напевая:
— Cito, cito! Piano, piano! Сыто, сыто! Пьяно, пьяно!
Густой бас Крылова покрывал все голоса:
— Вы, голубчики, пишите себе на здоровье, только не лабазным языком. А то с тупым языком острослов только рифмы нижет; другой — мед-медович: сладок, тошно читать; а третий в облака завьется и уж, глядишь, богу за пазуху лезет! За красавицей Метроманией [105] волочиться стало нынче куда как модно.
Все дружно рассмеялись.
С литературы разговор незаметно перешел на живопись.
Сергею интересно слушать, но мысли его полны Машенькой. Лишь отрывками до него долетает сообщение, что в Академии предполагаются большие перемены; называлось имя известного царедворца, художника и мецената Алексея Николаевича Оленина.
Толстой рассказывал о традиционном собрании в Императорской публичной библиотеке, где директором был тот же Оленин. На эти ежегодные собрания приглашалась вся петербургская знать.
— Читался отчет о деятельности библиотеки, — говорил Федор Петрович. — А под конец, всем на радость, Иван Андреевич прочел свои новые басни.
— Вы когда-нибудь слышали, Сережа, как читает Иван Андреевич? Лучше самого лучшего артиста Александрийского театра! — восторженно шепнула Машенька.
После ужина гости стали разъезжаться. Машенька подошла к Сергею и с необычайно серьезным лицом сказала:
101
Александрийский стих — двенадцатисложный стих, названный по старофранцузской поэме об Александре Великом.