— Как не слушать, Егорыч!..
Сергей был рад. Точно родная душа пришла и захотела вылить ему все, чем болела сама.
Егорыч, положив руку на плечо Сергея, заглядывал ему в глаза и вполголоса говорил:
— Прежде, как ходил ты с утра в ливрее, был ты словно чужим. Забежишь с каким приказом от господ в столярную, а я своим молодцам и толкую: "Фордыбачит, стерва, а из такой же кости вышел, как и я. В курной избе рожден от бабы. Перепетуи, как и мы грешные…" Нынче же ливрею надеваешь, когда в барские хоромы позовут. А здесь сидишь, как и мы, в ситцевой рубахе… И стал ты нам ровно своим. Понял?..
— Понял.
— Сказано — и кончено. А то — "ака-де-мии" разные да "художники". Свой и свой, вот и все!..
Старик начал свою повесть тем внешне бесстрастным голосом, каким рассказывают странники-сказители:
— Жил-был на свете Федька, Егоркин сын… После стали звать его Егорычем. И этого самого Егорыча ты видишь сейчас перед собою.
Он ткнул себя пальцем в грудь.
— Только не всегда он был, как сейчас, столяром. Ты только спроси, кем он не был по желанию господ? Учили рисованию, в резчики готовили, художественную резьбу по итальянским манерам резать. И пению учили, не поверишь, ей-богу, пению… А уж грамоте — само собой. И в оркестре господском играть — все было. Что прикажут, то и делаешь. Куда ткнут, туда и идешь. И многим господам тот Федька Егоркин принадлежал по закону — переходил из рук в руки: то по наследству, а то по купчей…
Он перевел дыхание, глядя в окно. На снегу двора начинали синеть сумерки. Потом заговорил снова:
— Принадлежал Федька фельдмаршалу графу Разумовскому, коему пришло на мысль продать весь оркестр князю Потемкину, по восемьсот рублев за каждого, всего за сорок тысяч. Продали Федьку, однако, отдельно и в газетах дали объявление: "Продается дворовый человек, умеющий грамоте, знающий столярное ремесло и который хорошо играет на флейтраверсе". Сказано — сделано. Попал столяр Федька к светлейшему.
Егорыч подошел к печурке и поправил в ней полено. Огонек вспыхнул и зазмеился по дереву. Жаркие красноватые отсветы легли на некрашеный пол. Кочерга в руках Егорыча слегка колотилась о половицы, и только этот стук выдавал его волнение. Голос звучал равномерно-монотонно.
— А был в это время Федька уже Федотом, и можно бы величать его Федотом Егоровичем, ежели бы он не родился в холопском звании. И с женитьбой ему не повезло. Вот веришь ли, никогда не льстился я на женитьбу. Отпугнуло от женского пола еще в младости. Был я, к слову сказать, парнем красовитым и любил, нечего греха таить, любил в те поры, как значился еще крепостным графа Орлова… Это тот самый Владимир Григорьевич Орлов, что приказал высечь своего крепостного архитектора за то, что тот, строя кузницу, ошибся и завалил свод. А с кем ошибки не бывает? Да я не про то. Меня и самого секли до полусмерти за девушку. Любанькой ее звали. С Любанькой у нас был сговор, и с родителями уже по рукам ударили. Любань-ка, ни дать ни взять, наша Марфутка была: такая же черноглазая, бойкая, в хороводе первая запевала, а коса — до пят. И вдруг графову бурмистру вдовому она понравилась. Граф и просватай ее за него. Она — в слезы: "Не пойду. Он мне хуже собаки паршивой!" И правда был он непригож: голова не то песья, не то лошадиная, и кривой-то на один глаз, и старый, и корявый да конопатый, на одну ногу прихрамывал… Тьфу, прости господи, одно слово — образина. Любанька кричит: "Удавлюсь!" А графу что? Отдал приказ, сказано — сделано… А Любанька возьми и впрямь удавись в хлеву… Коровы ей мертвой ноги лизали, а я в те поры бурмистрову рожу раскровянил. Ну, за это меня сперва хотели в солдаты отдать, а после только выдрали. Три месяца отлежал. А как поднялся, графу для дочери в свадьбе нахттиш [136] с амурами вырезал. И за то граф меня до руки своей допустил — руку барскую рабски облобызать, в знак полного прощения. И невесту предлагал выбрать. Я, конечно, поблагодарил и отказался. Как на какую девицу взгляну, мне моя Любанька в хлеву на перекладине чудится. Зато нахттиш вышел на славу. Всяк, кто приехал на свадьбу, хвалил безмерно. Свадьба была пышная, на весь Питер прогремела. Гости собрались самые вельможные… А у моих резных амуров личики — как живые, сказывали, с грацией итальянского совершенства. Да-а-с!
Егорыч опять помешал в печке. На лице его резче выступили морщины. Голос зазвучал совсем тихо:
— Вот, как уголья рассыпаются, так скоро, видать, рассыплется и моя жисть, Сережа… Уголек вспыхнет — и нет его, одна зола. Так и жисть. Многих я господ был холопом, пока не продали меня господам Благово мастером разных нахттишей, рам, кроватей, всяких там этажерок да трельяжиков для барских утех… Ты, парень, не бери с меня пример, ни боже мой! Не тоскуй. Такая уж наша доля — служить для барских услаждений. Жисть пережить — не поле перейти. Из всякого ковша нахлебаешься…