Выбрать главу

И Мирослава поднимали на смех.

«Нас окружает пустая жизнь, мы обречены на тусклые, серые будни, — начинал он без предисловия. — Мы созданы для иного и чувствуем это. Быть может, там, — он указывал на горизонт, — нас ждёт несказанное счастье, быть может, там наши мысли перестанут натыкаться на глухую стену непонимания, а чувства обретут взаимность». Ангельский голос завораживал. «Так что не стыдитесь слёз, не бойтесь выглядеть несчастными, вокруг все страдают, на то и земной ад…» Слова вливались в уши, как сладкая отрава, пришедшие слышали то, о чём сами думали долгими бессонными ночами, не смея признаться.

«Но мы знаем, что нас всех ждёт избавление, что в далёких далях мы ещё испытаем выстраданное блаженство и неземную радость…»

Голос Мирослава креп, звенел, как струна, теперь это был голос трубного ангела.

«Потому как откуда взяться нашей жажде, нашей безмерной тоске по счастью, если бы мы не имели сравнения, если бы не помнили наш потерянный рай?»

Они кивали, тяжко вздыхая, женщины плакали. Правда — это ложь, в которую веришь, но для Мирослава не существовало обмана, он видел только слова, видел, что его речи, которых он сам не понимал, действуют магически. «Бывают дни, которых всё равно что не было, — меланхолично заканчивал он, обводя зал глазами. — Будто скомкали белый лист и бросили в печь. Если жизнь состоит из таких дней, значит, ты уже умер».

Становилось слышно, как жужжит муха. Мирослав исчезал, оставляя их наедине с собой, а они, срываясь с мест, бросались вдогон, готовые целовать его платье.

Но сам он не верил своей проповеди, не зная истинной цены слов. Связывая их в узелки, он составлял из них решето, в котором носил воду. Точка зрения, собственное мнение были для него отвлечёнными понятиями. Он целиком находился во власти слов и, как паук, был не в силах разорвать собственную паутину.

Денег за выступления Осокорь не брал, не представляя, куда их тратить, однако от харчей не отказывался. Кормили его хорошо, предоставляя ночлег в той самой гостинице, где его зачали. Он располнел, у него завелись хромовые сапоги, и его, как прокажённого по колокольчику, узнавали издали по красной, расшитой бисером рубахе. И всё же Мирослав не любил город, его площади, базары, лавки, избегая торгового люда, глухого к словам, он сторонился мещанских слободок и купеческих кварталов, предпочитая сновать за милостыней между деревнями. Сутулый, с палкой через плечо, на которой болталась пустая котомка, он брёл по просёлочной дороге, когда его нагнали верховые.

— А вот и русский пилигрим, — указал на него хлыстом розовощёкий усач. И повернувшись к спутникам, добавил по-французски: — Наш Чайльд Гарольд.

Приподнявшись в сёдлах, те стали разглядывать Мирослава, который даже не остановился.

— Брось, Александр, — гарцуя на лошади, рассмеялся один из всадников, — не видишь — глухой.

— Я этот народец знаю, — отмахнулся розовощёкий, — туг на ухо — скор на язык.

Александр Безручко-Дурново принадлежал к аристократической фамилии, владевшей окрестными землями, сколько хватало глазу. Он слыл франкофилом, и в его свите вместе с местными помещиками было несколько галлов.

— О, странник, — играя на них, свесился он с лошади к Мирославу, — скажи нам судьбу. Он произнёс это по-французски и рукой с висящей на пальце плетью оттопырил ухо. — Чернь, — расхохотался он в ответ на молчание, — по-французски не знает.

— Зачем не знать по-французски то, чего не знаешь и по-русски? — почесал затылок Мирослав. Верховые рассмеялись. — А то, что ты живешь болезнями родительницы, и так известно… — голос Мирослава скрипел, как несмазанная телега. — Но скоро ты освободишься от её пут, чтобы попасть в омут…

Все остолбенели. Безручко-Дурново жил с матерью — желчной, властной старухой, страдавшей подагрой и запрещавшей ему покидать поместье под угрозой его лишиться.

— Болтлив не в меру, — вспыхнул помещик, — давно не пороли!

И, стегнув коня, ускакал.

А через месяц его мать, перепутав пилюли, отдала Богу душу, и он укатил в Париж проматывать состояние.