Выбрать главу

Брезжил рассвет, Мирослав облизывал пересохшие губы, выдернув соломинку, перекатывал на бесполезном языке. Соломинка оцарапала нёбо, Мирослав вскрикнул. Но не от боли, а оттого, что внезапно понял, почему молчит Бог. «Мы все — гарпократы, — вспомнил он кривлявшегося в зеркале Славомира, — у всех палец перекрещивает рот». Ему захотелось убежать на край света, подальше от людей. Молчаливые и разговорчивые, рассудительные и бросающие слова на ветер, болтливые, как канарейки, и трещащие, как сороки, они всегда лгали — их язык был слишком беден, чтобы выражать чувства. Он, Мирослав Осокорь, подбирал за них слова, открывая глаза на самих себя, был для них переводчиком.

Но стать переводчиком для себя не смог.

А на другой день Мирослав оказался в дремучем лесу. Кругом, как в детстве, желтела «куриная слепота» и пели соловьи, которым он уже не мог ответить. «Слова — это крест, на котором распинают молчание, — раздвинул кусты безротый карлик, — это гвозди, которые заколачивают в его гроб…» Вздрогнув, Мирослав узнал Славомира. «Слова отвратительны, а тишина лжива, — гнул тот своё, — истинно только безмолвие». «Разве тишина и безмолвие не одно и то же?» — подумал Мирослав. Вместо ответа карлик ударил его прутиком по губам: «Безмолвие на устах — тишина в ушах!» — Его голос резал слух, как ржавое железо. «Ты немой, а люди глухие — как вам договориться? — Он оскалился, клацнув зубами. — А теперь ты, как все, — бродишь среди шумного, крикливого мира, страдая оттого, что не можешь возвысить в нём голос…» И тут Мирослав понял, что его разыгрывают. Отвернувшись, он безразлично сорвал цветок «куриной слепоты». Вдалеке журчал ручей, шумел ветер, доносивший колокольный звон, и этому языку был не нужен переводчик. В памяти всплыла маленькая нищенка, у которой от голода урчал живот. И этому языку тоже не требовался переводчик.

«Правильно! — расхохотался карлик. — В земной жизни, как и в Царствии Небесном, можно обходиться без слов».

Мирослав посмотрел на верхушки деревьев, которые кололи багровое солнце, и тут его осенило, что каждое слово создано, чтобы быть произнесённым единственный раз, только тогда оно действенно, только тогда несёт смысл.

Он впервые рассмеялся.

И тут к нему вернулся дар речи, которым он до конца дней не воспользовался.

ВРЕМЯ СВОИХ ВОЙН (в соавторстве с Александром Грогом)

Взрывы прогремели с интервалом в минуту. В порту загорелся танкер, прорвало дамбу. Ветер дул с залива, и город стало затапливать мутной, смешанной с нефтью, водой. После разрывов гранат у казарм повисла зловещая тишина. Управление городом было парализовано. Все ждали выступления президента. Но вместо него на экранах появились люди в советской военной форме:

«Всем чиновникам прежнего режима предлагается в двадцать четыре часа покинуть страну, иначе их жизнь не гарантируется!»

После этого изображение исчезло — очередной взрыв вывел из строя электростанцию.

И начался исход.

Идея родилась неожиданно.

— Новороссию с Крымом отдали, Северный Казахстан… — загибая пальцы, гудел Шмель. — Даже прибалты теперь хвосты задирают.

— Не трави душу, — вздохнул Неробеев, сильнее обычного хлестнув веником по распаренной спине.

Рыжий Виглинский, Шалый и Вася Саблин сидели на лавке, обернувшись простынями, перед ними на столе потела «четверть» самогона — на семерых в самый раз.

— Нет, вы не представляете, — не унимался Шмель. — Чинуши латвийские славянам прохода не дают.

— Так ты ж, Ренат, татарин, — усмехнулся Неробеев, весь в прилипших берёзовых листьях.

— А им без разницы, — отмахнулся Шмель, — не латыш, значит, не гражданин. А потом, сам знаешь, поскреби любого русского — под ним татарин.

— Это точно, — согласился Шалый, наливая стакан, — русский не национальность, а образ мышления.

Чернявый, весь покрытый волосами, как шерстью, Ренат Саляхов, низенький, коренастый, с цепкими, как у краба, руками и коротко стрижеными усиками, всё не мог успокоиться. Развал Державы застал его в Прибалтике, и он осел в Риге.

— Интернационалисты, блин, — бубнил он, глядя, как в зеркало, в стакан. — Как же — воспитание, чужую муху не обидь, а им — можно?.. Нет, недаром я их всегда недолюбливал.

Стояла холодная осень, вот-вот выпадет снег, и в избу лезли зимовать сонные мухи. Но в маленькой бане было жарко и тесно.

Васю Саблина, гранатометчика, косую сажень в плечах, на которого когда-то безжалостно навьючивали всё общее обмундирование, звали Щепка.

— Были времена, — мечтал он вслух, развалившись на лавке, которую целиком покрыл своим огромным телом, — собрал полк, взял город на шпагу — три дня твой — гуляй, и никакой Гаагский трибунал не страшен.