Выбрать главу

Сюжет с Татьяной Яковлевой очень много лет оставался фактически запретным для биографов Маяковского, которые о нем молчали или упоминали расплывчато и невнятно. Но этот сюжет был, и были строки, в которых из-под коросты идеологии вырвался — едва ли не в последний раз — мощный лирический дар. В которых пробилось потаенное «сердечное терзание, предшествующее самоубийству»: Пастернак ясно почувствовал его в Маяковском той поры.

Парижский роман разыгрался — и оборвался — за полтора года до выстрела в квартире в Лубянском проезде. Стараясь понять, что привело к этому выстрелу, Пастернак в «Людях и положениях» пишет о тяжкой тоске, возникающей, когда «непрерывность внутреннего существования нарушена, личность кончилась». Его догадка о причинах трагедии, может быть, самая убедительная.

Вряд ли можно сомневаться, что эта трагедия каким-то образом связана с парижским романом Маяковского, начавшимся осенью 1928-го. И дело даже не в том, что его чувство к «Тане кареокой» было всепоглощающе сильным, таким, словно «ураган, огонь, вода подступают в ропоте. Кто сумеет совладать? Можете? Попробуйте…». Он-то как раз попробовал и, видимо, тем или иным образом сумел. В декабре, вернувшись из Парижа, Маяковский послал «моей» первый том собрания сочинений с надписью, повелевавшей книге «заменять меня до мая». И приехал снова даже раньше, в конце февраля, а потом, после второй встречи, слал письма, уверяющие: «Не может быть такого случая, чтоб мы с тобой не оказались во все времена вместе». Однако в архивах нет сведений, что Маяковский подавал прошения о новой выездной визе. Если он и не пробовал, если неверна часто высказываемая — допускаемая и Яковлевой — мысль, будто его не пустило в Париж ГПУ из страха, что он станет невозвращенцем (свою роль тут могла сыграть Лиля Брик, у которой среди чекистов были влиятельные знакомые), то вывод может быть только один: он смирился с мыслью о разрыве, хотя и писал Татьяне летом 29-го: «С сентября начну себе приделывать крылышки для налета на тебя».

Есть разные объяснения обстоятельств, вынудивших поэта отказаться от той, о ком им сказано: «Ты одна мне ростом вровень». Но во всяком случае эмигрантское положение «кареокой» было среди них едва ли не самым существенным. Маяковский ей писал: «Ты не парижанка. Ты настоящая рабочая девочка. У нас тебя должны все любить и все тебе обязаны радоваться». Несомненно, он действительно в это верил. Но она-то понимала, что на самом деле все не так. И что в Россию она могла бы вернуться по единственной причине: полюбив безоглядно. Были минуты, когда она, кажется, готова была ринуться за ним очертя голову. Но все-таки сумела удержаться, совладать с собой.

Он призывал: «Иди сюда, иди на перекресток моих больших и неуклюжих рук», — а ее отказ воспринял как оскорбленье личное и даже гражданское («на общий счет нанижем»). Но для Маяковского не было тайной, что в ненавидимую ею совдепию любимая не уедет, а он никогда не порвет нить, накрепко его привязавшую к Москве, где, как сказано в его письме ей, кипит неистовая «общая работища», и он счастлив, что «впряжен в это напряжение». Преграда оказалась слишком серьезной. Ее не могла преодолеть любовь, пусть неистовая, безумная, мучительная.

Загнанное вглубь, придавленное плакатной риторикой бичевателя парижской роскоши, покоящейся на костях, и ненавистника французских лавочников («пудреная мордочка, черненькие усики, из карманчика шелковый платочек»), чувство к Татьяне Яковлевой все-таки выплеснулось в стихотворениях, где автор просит прощенья за то, что «часть на Париж растраченных строф на лирику я растранжирю». Это бессмертная лирика, оттого что душевное потрясение, которым она навеяна, пережито и выражено поэтом с бесспорными чертами гениальности (Цветаева писала о нем: «Своими быстрыми ногами Маяковский ушагал далеко за нашу современность и где-то за каким-то поворотом долго еще будет нас ждать»). Нужно было на собственном опыте узнать, как больно, когда любовь — не та, что «рай да кущи», а огромная и захватывающая, — должна отступить из-за того, что мир политически расколот надвое. И тут ничего не переменить даже тем, кто «навек любовью ранен».