Выбрать главу

— Нет, мне просто сказали. Хорошие стихи. Только — не сердись! — там рифма одна плохая, по-моему: «тогда» и «вождя». Я сразу заметила и вот хотела…

Так все началось. А может, чуть позже, когда мы случайно вышли из Дома пионеров вместе. Она спросила, где я живу, и я соврал на всякий случай, что далеко, хотя жил совсем рядом. Мы больше часа шагали по Москве. Шли в сторону ее дома. И потом я еще раз соврал, когда сказал, что учусь не в шестом, а в восьмом классе. Хорошо, что она не спросила, сколько мне лет. Я бы не мог ей признаться, что мне тринадцать. Правда, только до лета. Летом будет четырнадцать.

В общем, что говорить: возраст трагически подводил меня. Школа — ладно! Но и в Доме пионеров, в литературной студии, которая состояла из трех кружков — младшего, среднего и старшего, — мне была уготована честь находиться в младшем…

Все это было весной. И ей исполнилось уже (уже!) шестнадцать лет. А осенью ей будет семнадцать. Она училась в девятом классе. И, может быть, поэтому она еще больше мне нравилась.

В Доме пионеров было интереснее, чем в школе. В школе я учился, и даже, кажется, сносно. В этом году, например, за первые две четверти ни одной посредственной отметки, если не считать алгебры. Но школа — это школа. Я бы охотно променял свой шестой класс на седьмую комнату Дома пионеров.

Настоящие друзья были там. И туда всегда хотелось идти. У нас бывали когда-то Крупская и Чкалов, а потом папанинцы и Маршак, Чуковский, генерал Карбышев и авиаконструктор Микулин, Гайдар, Кассиль и Михалков. А наши руководители Рувим Исаевич, Вера Ивановна и Вера Васильевна — разве их сравнишь с обычными учителями!

С некоторых пор меня еще больше тянуло туда. И не только в седьмую комнату, где была наша литературная студия. Я приходил почти за час до начала занятий. И уходил позже всех: вдруг увижу? Приходил и тогда, когда занятий вовсе не было: а вдруг она там?

Она занималась в изостудии. Дни занятий у нас не всегда совпадали.

— Ты что какой-то? Пошли домой? — спрашивали меня приятели. Впрочем, даже не просто приятели, а друзья по литературной студии — Сёма, Леня, Коля, Юра и Лида, в которую я был тайно влюблен.

— Почему ты по ночам не спишь? — недоумевала мать. — Опять всю ночь вертелся.

— Ну признавайся, не влюбился ли? — полушутя, полусерьезно говорил отец.

— Нет, — отвечал я, — и чего вы пристали!

Я сам не узнавал себя. Я грубил родителям и замыкался перед товарищами. А в разговорах с ней переходил вдруг на такой разухабистый тон, что однажды она удивилась:

— Что с тобой? Не надо так, прошу. Мне это не нравится…

— Ты какой-то рассеянный стал. Потерял что-нибудь? — интересовалась на занятиях Вера Ивановна.

— Нет, нет, ничего…

И верно. Я не потерял, а нашел. Но я не мог признаться в этом никому.

— Почему ты сегодня опять не читаешь нового? — Вера Ивановна смущалась.

Раньше я был, кажется, самым активным кружковцем. А я не писал теперь того, что писал раньше. Не писал о боях на озере Хасан и о событиях в Испании. Не писал о происках шпионов и о боевых делах пограничников. Не писал о вождях и о гражданской войне. И о войне в Абиссинии не писал, хотя прежде Абиссиния почему-то очень привлекала меня. Не писал о животных и о природе, что раньше мне, как говорили, особенно удавалось. Не только не писал, но и стеснялся признаться кому-нибудь, что дома у меня есть живая черепаха, три ящерицы, ежик и белые мыши. Не писал о Москве и о зарубежных детях, стонущих под игом капитала…

Мне было не до того. Я хранил под подушкой «Дикую собаку динго, или Повесть о первой любви», которую читал столько раз, что уже почти помнил наизусть.

Я писал только об этом. Это были серьезные, взрослые стихи о настоящей любви! И я не мог читать их, да еще на занятиях кружка в Доме пионеров!

А она любила сладкое. Ежедневно я откладывал деньги, которые мне давали на школьный завтрак, и покупал ей конфеты. Самые дорогие, каких никогда не бывало у нас дома. В самых красивых обертках. В кондитерской, на углу Армянского переулка и Маросейки.

Сам я терпеть не мог конфет. В те дни я возненавидел их, кажется, пуще прежнего.

Я никогда не знал точно, увижу ли ее, и конфеты в моих карманах таяли, превращаясь в кисель. Потом, встретив ее, надо было улучить момент, чтобы передать конфеты. Не угощать же при всех!

Это было тоже сложно.

Я ловил ее и ждал случая, а потом…

— На, это тебе, — говорил я полушепотом и совал ей конфеты, как оказывалось, в самый неподходящий момент: рядом обязательно появлялся кто-нибудь из ее знакомых, или из моих.

— Ну что ты! Большое спасибо! — говорила она и тут же добавляла: — Девочки, берите! Угощайтесь!

Мальчишки тактично уходили. Девчонки не отказывались.

У нее были тугие толстые косы. А лицо круглое. Когда она брала конфеты, лицо совсем круглело, пухлые щеки становились розовыми. И на левой щеке появлялась ямочка. На правой не появлялась, а только на левой…

Я злился и на себя, и на не вовремя подоспевших девчонок. Злился, конечно, не из-за конфет, а из-за всех мучений, которые терпел только ради нее, а не ради каких-то девчонок.

И вдруг — о счастье! — неожиданно пришло спасение.

Это случилось в День Красной Армии. Мы шли с праздничного вечера в Доме пионеров. Около метро она сказала:

— Подожди минутку. Я куплю мороженое тебе и себе. Хорошо?

— Нет, я сам! — Я чуть не закричал от радости.

Она и опомниться не успела, как я сунул ей в руки мороженое.

— А ты?

— Я не люблю, — с подчеркнутым равнодушием сказал я. У меня не было больше денег.

С этого дня я уже не покупал больше конфет. Только мороженое и только тогда, когда мы шли вместе по улице.

Я был счастлив! Да и в школе теперь мне уже не приходилось голодать. Мороженое — не конфеты, и у меня оставались деньги, чтобы хоть немного перекусить в школьном буфете.

Кировская. Улица Кирова. Бывшая Мясницкая. Мясницкой ее называли раньше. И все же дело не в том, как называли ее, а в том, что она улица удивительная!

— Помнишь, как здесь челюскинцы ехали?

— Помню. И еще Чкалов, Байдуков, Беляков. Помнишь?

— Конечно.

— А потом Громов.

— А ты еще папанинцев забыл.

— Я не забыл. А Киров? Не помнишь, как Кирова здесь везли?

— Я не была тогда, — призналась Наташа.

Помолчала и добавила невзначай:

— Я письма отсюда всегда отправляю, с почтамта. Отсюда, говорят, быстрее всего доходят…

— А я был, — запоздало сказал я.

— Где?

— Когда Кирова здесь везли!

— А-а!

Мы вышли с ней на улицу Кирова.

— Скажи, а ты умеешь мечтать? Только по-настоящему!

Она спросила это так серьезно, что я растерялся.

— А ты?

— Нечестно! — засмеялась она. — Ведь я первая тебя спросила.

Только что она мне казалась страшно взрослой и серьезной, и вдруг я увидел в ней ровесницу. Увидел и испугался.

— Не знаю…

— Ну, о чем ты мечтаешь? Ну раньше, и вот сегодня, сейчас?

Как ей ответить? Мечты — это, наверно, что-то несерьезное для взрослого человека. А она взрослая. И я должен быть взрослым рядом с нею. Почему же она спрашивает меня? Может, хочет проверить? Считает мальчишкой? А я и в самом деле о чем-то мечтаю..»

Я молчал.

— Ну? — нетерпеливо повторила она.

— О чем? Вот когда в Испании война была, — признался я, — мне хотелось там оказаться. Или на финской.

— А еще? А еще?

— На Северном полюсе побывать. Или с челюскинцами. Или просто на пограничной заставе. И вообще хорошо бы пораньше родиться. А так все без нас делается…

Я и верно не знал, что сказать еще. Глупо же мечтать об участии в гражданской войне, которая была давным-давно, чуть ли не двадцать лет назад. Или о революции, что случилась и того раньше. Ведь такое не повторяется. Конечно, о чем-то я мечтал. Вырасти поскорее мечтал. Когда-то шофером стать мечтал, а потом — писателем, и обязательно очень известным — как Лермонтов, например, или как Шевченко, или как Жаров. И летчиком — мечтал, и папанинцем, и пограничником… Но как об этом скажешь?