Наезжали охотники с лайками, одну он порвал и ушел. Нынче о нем не слыхать, а все равно боязно. Озираюсь, так и подмывает вернуться.
Но что же ты празднуешь труса? Столько лет бродишь по этим лесам, и никогда они не были тебе враждебны, и ни разу твою тропу не пересекала тропа хищника! Вперед! Еще немного — и этот лес по вершине увала расступится, стальною синевой блеснет на Быстринке омут. Гляди — над тайгою по восточным увалам брезжит розоватая дымка, бамбуковое удилище стало холодным, сапоги облились росою.
Сейчас надо набрать ручейников. Их домики в кольчуге песчинок и камушков сливаются с туманным дном, вода обстрекала руку докрасна. Вообще в Быстринке и в знойный день вода ледяная. Иногда мы с приятелями хлещемся в карты, в «дурачка», проигравший должен сесть в омут и выразительно петь: «Я люблю тебя, жизнь». Выдерживают только один куплет…
В этой студеной быстрой воде, на перекатах и перепадах омутов, чутко стоят хариусы. Невелики они, не то что в реках, впадающих в Ледовитый океан, но по статям такие же красавцы, столь же стремительны и осторожны, и чтобы наудить их на ушку либо на сковородку, нужны сноровка и выдержка.
Да много ли нам с женой, с дочкой надо! Удовольствие от этой рыбалки-охоты, когда воздух родниково чист, когда от птиц и насекомых стоит в нем тугой неиссякаемый звон и всякая травинка показывает солнышку свой цветок, — вот что выманивает из постели, побуждает бежать по лесной дороге, лазать в буревалах, в джунглевых сплетениях душной крапивы и черемухи…
До чего же хорошо мне было в то летнее раннее утро, так и подмывало запеть во все горло. Но рыбалка есть рыбалка, и надо перебросить удилище вот через этот смородиновый куст, нависший над упругим перекатиком. Осторожно, осторожно — не топнуть бы сапогом, не зацепиться лескою за угловатые листы: тогда хариусов поминай как звали!
И вдруг — что же это такое? Плеск, глухие удары, голоса… Не чудится ли мне все это в шуме леса, в бурлении Быстринки?
Я наматываю леску на катушку и с удилищем наперевес пробираюсь вдоль берега. Травы — по козырек кепки — обдают меня брызгами, я почти не замечаю этого. Впереди должен быть завалившийся мосточек, переброшенный когда-то через Быстринку пастухами; чуть ниже его любит держаться харьюзовая стайка. Голоса оттуда. Я концом удилища разнимаю травы.
На берегу язва костра, черно-серая, сбоку валяются пустые бутылки, рюкзак, видавший виды, в пятнах и потеках. На мосточке зеленое эмалированное ведро и алюминиевый бидон, а за мосточком — два мужика, по пояс в воде, матерясь и покрякивая, распялили бредень. И углан, годов четырнадцати-пятнадцати, с другой стороны мосточка лупит по воде поленом, топает болотными сапогами — ботает, гоня перед собою по течению ржавую муть.
Как дошло до меня, чем они тут промышляют, черно вдруг сделалось, в ушах заныло. Я вылетел из травы и заорал срывисто, необычным для себя тонким голосом:
— Да что же вы делаете? Разве так можно?
Мужики сперва вздрогнули, ко мне повернулись. Один, маленький, шилоносый, с прилипшей к нижней губе сигаретой, злющими глазками обшарил меня, посмотрел в мой след и облегченно, смачно выматерился. Другой, здоровый длиннорукий дрын с опухшим лицом, облизал шершавые губы и, равнодушно переступая, стал заводить край бредня. Углан приостановился, нерешительно поглядывая то на меня, то на мужиков. Был он, как и старшие, в штормовке, из-под спортивной вязаной шапочки щупальцами кальмара спадали волосья.
— А ну, катись отседова! — разъярясь, крикнул маленький, не отпуская бредня.
Я принялся убеждать: зачем, мол, опустошать речку, куда им столько рыбы-хариуса, почти малька, да и долго его не сохранить… Что-то еще говорил жалобное, длиннорукому это надоело, он хрипловато, негромко так велел углану:
— Паша, выруби-ка этого страдателя…
Паша охотно полез на берег. Был он жилист и тоже длиннорук, выше меня на полголовы. Глаза его, цвета спитого чая, из-под припухших век зыркали с наглинкой и все-таки с опаскою. Лицо у него было даже симпатичное, до зрелости еще недотесанное, ямочка на щеке играла. Он шел на меня, хрустя травой, а я стоял, держа в опущенной руке удилище, и почему-то совсем не думал, что меня и в самом деле могут «вырубить».
Огненный взрыв полыхнул в голове. Через секунду я очухался — лежал на земле, и рука все сжимала удилище. Я вскочил, зажал другой рукою расшибленный глаз, едва различая путь в черноте; меня понесло, понесло в сторону, в тайгу, на увал. Я не плакал от боли, от бессилия, от позора: какое-то время я вообще не существовал…