При свете костра старик еще долго рассматривал ребенка и что-то прикидывал в уме. Потом заморгал глазами, выпустил из уголка рта порцию дыма и тихо сказал:
— Назовем его… Старшина Чайка.
Может быть, у других это странное имя вызвало бы недоумение, но не у людей кочевого стойбища Рын, где уже давно детям давались необычные имена: Сапер Женя, Разведчик Семенов, Каптенармус Лагути, где подрастал пятилетний Майор Тоидзе и учился ходить годовалый Телефонист Ян. Да и саму мать новорожденного звали не просто Сима, а Санинструктор Сима. Список жителей стойбища напоминал список роты. Потому что, вернувшись с войны, бывший разведчик Алтых давал новорожденным стойбища имена своих товарищей, погибших в бою. Разведчик Федя, Пулеметчик Петро, Старшина Чайка.
— Очень красивое имя, — сказал отец, как этого требовала вежливость.
— Очень красивое имя, — подтвердила мать, стараясь уловить в звучании имени нотки, которые со временем сделают его родным.
А старый Алтых не сводил глаз с мальчика, и нежная, упрямо вздернутая губа малыша напоминала ему такую же — только грубую и потрескавшуюся. И в памяти возникал здоровый, заросший бородой старшина, который тащил на себе его, Алтыха, раненного в разведке осколком мины. Старшина выбивался из сил. Кряхтел. Ругался. Облизывал запекшуюся губу. И тащил. И мутные звезды плыли над запрокинутой головой Алтыха… Теперь он держал на руках Старшину Чайку — маленького, легкого, заново возвращенного к жизни. И, стало быть, бессмертного.
— Пора в путь, — сказал Алтых и протянул Старшину Чайку Санинструктору Симе.
Все вокруг загудело, заскрипело, заворочалось. Расставив руки коромыслом, Оленеводы собирали оленей. Где-то впереди раздался гортанный крик, и стойбище снялось со своей недолгой стоянки. Снежная туча, поднятая резвыми копытами, повисла над тундрой, и в туче стрелами молний замелькали хореи, которыми подгоняли оленей. В бескрайные просторы уходило стойбище Рын — непоседливый народ, у которого под окном нет привычной для него березки, нет даже карликовой, скрученной в штопор ветрами. Да и само окно смотрит не на землю, а в небо. И вокруг царит такой холод, что непонятно, как здесь теплится жизнь, как рождаются дети. Но они рождаются.
Когда врач выбежала на крыльцо, стойбища уже не было, только белая туча катилась по тундре, а на снегу лежало покрытое морозной пылью стеганое одеяльце.
— Упустила? — сердито спросила врач старую няньку, которая все еще стояла на крыльце и смотрела вслед уходящему стойбищу.
— Разве ее удержишь? — нянька произнесла эти слова без всякого осуждения. И тут же, спохватившись, нагнулась за одеялом, закряхтела, запричитала: — И денег с них не берут за одеяло, а они бросают.
— Как назвали? — спросила врач.
— Старшиной… — с трудом выдавила из себя старуха. — Старшиной Чайка. Придумают же имя!
Она держала в больших красных руках стеганое одеяльце и с грустью смотрела вслед белой туче, которая еще висела над тундрой. Наверно, за старой нянькой никогда не приезжали на оленях и никто не терся своим плечом о ее плечо… И она всю жизнь провела в гнезде, где выводятся чужие птенцы.
А кочевая туча уплывала в беспредельную даль, и вместе с ней уплывал в свой первый путь маленький Старшина Чайка, завернутый в мягкую оленью шкуру.
Пять километров жизни
Зимним вечером со станции шел солдат.
Он возвращался в часть из гарнизонного наряда.
После бессонной ночи он чуть было не уснул в поезде под стук колес. Но на морозе сон отстал от солдата. Его шаги звучали на все поле, словно белая дорога рассохлась и с треском прогибается под тяжестью тупоносых кирзовых сапог.
За спиной у солдата висел автомат. Гладкий, полированный приклад был похож на деку скрипки.
Солдат высокий. Уши серой шапки подняты и завязаны наверху тесемочкой. А собственные уши от мороза стали малиновыми. Брови в инее. Усы в ледяных кристалликах — белые и пушистые. Если же подышать на них, иней растает и они сразу станут жиденькими. Не усы, а три волоска.