Выбрать главу

— Так… С моей женой вы, кажется, учились в одном классе, — говорит он мне и обращается к ней: — Вы знакомы, да? Не так ли?

— Да, в начальной школе. Потом он перешел, а я осталась, — еле слышно роняет она.

— Верно… Вспоминаю… — говорю, ничего не припоминая о ней…

— Разве все запомнишь! — произносит он, улавливая мою неискренность.

Наступает неловкое молчание.

Нам есть что сказать друг другу, но мешает ее присутствие. Я видел в его ладони ее руку, и это разорвало старые нити, которые нас с ним когда-то связывали, а завязать их вновь мы могли только без нее. Он понимает это, проводит по лицу рукой и говорит:

— Вечером жду тебя в новом ресторане… У стены… Ведь придешь? Ты мне нужен!..

2

Он пьет ментоловую. Наверно, зеленый цвет водки и запах мяты напоминают ему о полях, и он обретает спокойствие. Затихла музыка. В ресторане пустовато, ощущается отъезд курортников.

Беловолосый отпивает из рюмки ментоловой, и голос его делается все глуше и глуше:

— Крутимся тут, мне не хочется возвращаться в село. Куда угодно, только не в село. Противно мне там!.. Стал посмешищем… Но не жалею… Не жалею… Ты говоришь, был на том собрании? Я тебя не видел… Знаю, голосовали, не глядя на меня. Но и я на них не смотрел. Догадывался, многие посмеивались надо мной. Другие пришли, чтобы вразумить меня. Сказал им: сам все обдумал. Не ребенок, который не знает, что делает! Я должен был затаить на них обиду. Но вместо этого они обиделись на меня. Понимаешь, они на меня обиделись! Почему? Потому, что сочли мой поступок непорядочным. Вышел с собрания разбитый. Кажется, я лишился последних сил, не в состоянии был думать… Мысли мои рвались, как полова из барабана молотилки. Это еще ничего, но над этой половой проносилась буря и развеивала ее… Иду один и не знаю куда. Поймешь ли ты меня, совсем один, и вдруг появляется она, худенькая такая…

— Уходи! — говорю ей.

— Почему?

— Хочу остаться один, — говорю.

— Знай, я тебя жду…

— Жди, — говорю. Что-то душит меня. Болит, и боль эту не уйму никак. Луна такая огромная, светло как днем. Тени домов смялись, лежат на земле. Опостылело все вокруг, дома на меня давят, ни одной минуты не хочу оставаться на улице. Перешел реку по мосту. Вот и поля. Верещат кузнечики. Один мир, откуда я только что ушел, стремится заснуть. Другой мир, полевой, баюкает его своими беззаботными песнями. И они достигают гармонии. От уставших, отдавшихся сну ушли заботы, они переселились в неумолчные песни полей. Я был похож на них: меня, как и их, ожидала ночь — ночь без сна. Бросил пальто на стог сена и лег на спину. Небо, полное звезд — знакомое и незнакомое. Были годы, когда я мог дотянуться до него рукой. Тогда я смотрел на него с горных вершин после партизанских походов. Запомнилось мне оно с табунами бегущих

облаков, с неприятной влагой, холодом, пронизывающим до костей. Кажется, и звезды были тогда менее крупные. Впрочем, я за это и не ручаюсь, мне было не до звезд. Два года подряд мое внимание было приковано к земле, к селам, к людям. Иначе как бы я выжил.

Дядя Костадин выпил ментоловую и стукнул рюмкой об стол.

— Еще одну зелененькую, — произносит он. — Ну что, смотришь на меня и удивляешься: тот ли это дядя Костадин, который учил людей порядку, друг твоего отца… Он ли это? Нет, не я. Точнее, я и не я. Ведь ты тогда смотрел на меня глазами ребенка. А детские глаза умеют видеть только доброе, славное. Что ты видишь, стоя рядом с тополем? Ствол! А если отойдешь, увидишь все дерево. Так можно смотреть и на человека. Ты уже взрослый и, чтобы судить меня, хочешь взглянуть зрелым оком. Суди! Но сначала выслушай! Расскажу тебе о том, о чем не говорил никому. Почему доверился тебе, не знаю. Может, потому, что любил твоего отца. Замечательный был человек, много понимающий. Вместе мы закончили семь классов. Он остался в селе, а я пошел дальше. И достиг бы своего, но меня выгнали из гимназии. Поднялся я на холм, сел на вершине, подложив под себя форменную фуражку, и задумался. Что делать? Как показаться на глаза отцу? А вокруг меня сочная, весенняя трава, ромашки покачивают своими белыми солнцами, в вышине звенят жаворонки, ленивые ящерицы жарятся на камнях, с поднятого поля наносит запах влажной земли, и хочется лежать не двигаясь. От густого дурмана трав кружит голову. Но выше всего этого тревога. Она сильнее всех других ощущений. Тревога овладела мной еще до того, как директор сообщил об исключении меня из гимназии. Была раскрыта группа ремсистов. На допросах нас били, но из-за отсутствия доказательств отпустили. Мне все же пришлось уйти… Ты знаешь, с холма, на котором я сидел, крыши домов похожи на красные фески, лохматые колпаки. Такие колпаки обычно стояли перед домом твоей тети Тины — моей первой жены. Отец ее, меховщик, по утрам сушил колпаки, выставляя перед лавкой на болванках. Тина была крепкая, краснощекая девушка: при встрече со мной щеки ее пламенели как пионы. И хотя жили они богато, Тина не удержалась в гимназии. Начала учиться, но в первый же год вынуждена была уйти. Не давалось учение, науки оказались ей не под силу. У Тины были свои пристрастия: любила ухаживать за курами, махать в поле мотыгой. Старательная была, ты это знаешь. Любая работа, если она не касалась книг, спорилась в ее руках, и по дому управлялась она: пекла хлеб, кормила батраков, мельника, делала любую работу в поле, заменяя мать. И кто знает, почему в тот миг, сидя на холме, на своей гимназической фуражке, я вспомнил о ней. Может быть, старался отвлечь себя от мыслей о предстоящей встрече с отцом, не знаю. Всматривался в сельские крыши с надеждой отыскать двухэтажный дом, но купола церкви заслоняли его. С той стороны вылетали аисты и тянулись к болоту за холмом. Они пролетали близко от меня и были ясно видны, я слышал их вздохи и щелканье клювов. Аисты вышагивали мимо камышовых зарослей, доходили до часовни св. Петки и важно поворачивали в поле. Белые их нагрудники уже стушевала темнота, а я все еще не хотел возвращаться домой. Однако встречи со стариком нельзя было избежать. Когда я ступил на двор, он снимал соху с телеги и подбирал упряжь. Считая, что он не знает о моем исключении, я старался показаться беззаботным. Надеялся: расскажу матери, а она уж потом ему. Поздоровался и хотел пройти мимо, как вдруг сильный удар ременной сбруей обрушился на мое плечо. Попробовал отскочить, но запутался в ремнях и упал, и тут меня настиг второй удар. Потом удары посыпались градом, когда я валялся на земле и перестал их ощущать. Помню только, как сумел вырвать из рук отца ремни и кинуть их во двор соседей. Оттуда раздался смех, он-то заставил меня вскочить и броситься прочь со двора. Я помчался по дороге к лугам. Меня били в полиции, но никогда еще мне не было так больно. Ремни отца ударили по моему честолюбию, по моей гордости… К тому же этот смех соседа из-за плетня… Соседи все видели… Соседи… Нет, никогда я не прощу этого отцу, никогда! Долго бродил по заболоченным лугам и только, когда окончательно продрог, надумал переночевать в часовне. Подошел, и вдруг мурашки побежали по спине, тотчас покрывшейся холодным потом. С часовней были связаны россказни о духах, о таинственных ночных шумах. И хотя я не верил ни в бога, ни в черта, подошел с опаской. Под навесом, где был выложен камнем небольшой колодец, тихо плескалась вода. Или это мне показалось? На дверях часовни нащупал железные кольца. Они были связаны толстой проволокой. Раскрутил, толкнул дверь. Шум вспугнул кого-то. Горохом покатились мелкие шажки и стихли. Что такое! Пытался что-то разглядеть, но темнота была такая — хоть глаз коли. Чиркнул спичку. Огонек вспыхнул, затрепыхался, смигнул, будто кто задул его. Но все же я убедился, что в передней никого нет. Вслепую добрался до иконы святого, пальцы мои наткнулись на огарок свечи. Зажег. Огарков оказалось много, я собрал их и запалил все. Свет заиграл на иконах. Прислушался. Мелкие шажки снова простучали по каменному полу, кажется, со стороны амвона. Сверху вдруг свалился гром удара, и над грубой деревянной резьбой высунулись два кривых рога, а затем выглянула голова, будто любопытный сосед вновь подглядывал за мной.