Выбрать главу

Дежурили мы чаще всего на крыше нашего четырехэтажного дома. Я не мог наглядеться на Иру. Мне хотелось постоянно видеть ее, быть рядом, я любовался ею, когда она, разгоряченная, ловко орудовала с зажигалками. В минуты отбоя мы часто забегали в нашу пустую квартиру и я пытался поцеловать ее, но она мягко отстранялась и повторяла:

— Не надо! Сейчас не надо!

* * *

Обычно я не спускался в бомбоубежище и вообще ни разу не был там, но вот как-то узнал, что нас должны переселить вниз (об этом сказал дядя Костя), и я решил сбегать к маме.

Я спустился в подвал. Там было очень сухо, душно и людно. По стенам тянулись толстые трубы, видимо от котельной.

Маму я нашел быстро.

— Нас переселять собираются, — выпалил я. — В первые этажи.

Она заволновалась:

— А как же вещи?

— Возьмем самое нужное, а остальное оставим. Ведь война все равно скоро кончится.

Тогда мы верили в быстрый конец войны. Мама у меня была совсем еще молодая, как я понимаю сейчас, но в то время она мне казалась старой или, вернее, очень-очень взрослой. Она работала бухгалтером в Наркомтяжпроме на площади Ногина, и я часто писал по ее просьбе заметки в их стенгазету, а дважды даже в многотиражку «Штаб индустрии».

А однажды (по тем временам это был необыкновенный случай) к Восемнадцатому съезду партии меня наградили коробкой трюфелей.

Я отдал конфеты Ире, и она никак не могла понять:

— Откуда такие дорогие?

— Сам заработал, — с гордостью отвечал я.

…В конце октября, когда бомбежки усилились, нас действительно переселили. Мы с Ирой попали в разные квартиры.

* * *

Какой же она была тогда? Наверное, ничего особенного. Девчонка как девчонка. Ростом чуть ниже меня, длинного. Лицо круглое, и, хотя все поотощали тогда на скудных военных харчах, оно у нее оставалось круглым. Нос чуть курносый. Серые, задумчивые глаза, а движения порывисты. Губы пухлые, большие и очень розовые. Волосы светлые, расчесанные на пробор, но на лбу небольшая челка. И очень сильные, упругие, пружинистые ноги.

Она была первая для меня и самая неповторимая!

Я толком не знал, как делается татуировка, и посоветоваться было не с кем, но я знал, что с Ирой у нас все навечно.

И я взял иголку, синюю тушь и долго мучительно колол себя на запястье, заливая проколотое тушью. Получилась солидная буква «И».

На большее меня не хватило.

* * *

Я никогда не отличался особой наблюдательностью, да и в людях разбирался плохо, за что мне и по сей день достается, но тогда, в октябре, мне показалось, что Ира стала ко мне относиться как-то иначе. Может, и не иначе, но что-то переменилось в ней. Мы уже не забегали во время дежурств в нашу опустелую квартиру, чтобы хоть минуту побыть вдвоем. И конечно, не целовались. На занятиях в красном уголке и во время дежурств на крыше мы все реже и реже оказывались рядом. Как-то я не выдержал и написал Ире записку. Почему-то писать всегда легче, чем спрашивать, глядя в глаза. «Что случилось? — писал я. — Почему ты на меня не смотришь?» Но она на записку не ответила. Сделала вид, что ее просто не было.

Вот и сегодня.

Тревогу объявили рано, в начале седьмого. Жители дома поползли в бомбоубежище, а мы заняли свои места на крыше. Я с Колей оказался на одной стороне, Ира и еще один парень на другой, а посредине крыши была семиклассница Зина Невзорова, самая крупная среди нас. Бывает же такое: лет меньше всех, а фигурой геркулес.

Как всегда, в начале тревоги было очень тихо. Где-то вдали полыхали зарницы, а над нами висело почти мирное небо, изредка пронизываемое лучами прожекторов. Справа, в районе Чистых прудов, колыхались аэростаты воздушного заграждения — три слонообразные фигуры.

Через час начался отбой, но ненадолго. Мы не успели даже спуститься вниз.

Все вокруг загрохотало. С земли били зенитки, а с крыш трассирующими зенитные пулеметы. На наших крышах пулеметов не было. Самые ближние — в Армянском, Потаповском и на улице Кирова.

Три луча прожекторов выхватили в небе силуэтик вражеского самолета, и он, ослепленный, заметался в облаках. Но лучи прочно вцепились в него и повели куда-то за город.

До двенадцати ночи было еще две тревоги, но потом объявили длительную, наверное до рассвета, хотя вокруг было относительно тихо.

Подошла Ира и, кажется, впервые за много дней обратилась ко мне:

— Ты побудешь?

— А что делать? Побуду! — сказал я.

— Тогда пойдем, Коля, спустимся, — предложила она Лясковскому.

— Пойдем, — согласился он.

— Мы ненадолго, — бросила она уже от чердачного окна.

А у меня на душе скребли кошки.