«А что случилось с памятью нашего народа?» — спрашивал кто-нибудь, если Имре не появлялся вечером в «Гербо». «Я соглашусь с памятью нашего народа», — говорил кто-нибудь, когда Имре упрямо отстаивал позицию, которую остальные молча признавали филистерской. «За память нашего народа!» — поднимал кто-нибудь стакан, когда приносили счет.
«Похоже, память нашего народа коротка», — язвил композитор Янош Балинт, пересказывая слух о том, что какая-то женщина, не жена, родила Имре ребенка. «Бедная память», — тихонько бормотали друзья из КБ на похоронах Клары, дочери Имре, умершей от пневмонии. «Память стирается», — беспокойно говорили они, если у Имре что-то не ладилось в коммерции, и то же потом, когда он начал худеть, пугающе худеть, от долгой болезни, которая в итоге его и убила.
VIII
Сын Имре, Карой-второй, впервые познакомился со своим будущим наследством в четырнадцать, но главой фирмы стал только через двадцать один год, после смерти отца в 1913 году. За двадцать лет ученичества он в деталях постиг работу типографии, но кроме того, убедился в некомпетентности своего самодовольного отца. Годы шли, Карой оставался на вторых ролях, и с каждым кварталом нетерпеливому наследнику становилось все яснее, что, несмотря на успех типографии, дела могли бы идти куда блистательнее, если бы у руля стоял он сам, а не трусоватый, сдвинутый на искусстве старорежимный отец. Легкие победы отца бесили его — Карой бы их превзошел. Промахи Имре бросались в глаза; Карой никогда не был бы так неосторожен, так нерешителен, так доверчив, так подозрителен, так безрассуден, так труслив. К тому времени, когда типография и Имре стали полагаться на Кароя, служащие знали о презрении наследника к королю, а самые недалекие из друзей Имре в деловых кругах даже советовали ему завести человека, чтобы пробовал его еду. В 1898 году один остряк из КБ в разговорах с третьими лицами повадился звать Кароя Брутом. Сам Имре, однако, говорил о «желании сына поддержать семейную традицию», чтобы сыграть роль в жизни нации. Впрочем, в душе он тоже недоумевал, чем заслужил осмеяние от сына. Ведь мальчиком Карой любил отца, почитал его, копировал его манеру говорить и жесты, а в шесть лет сказал матери: «Мы с папой во всем похожи. Мы два человека, скроенных из одного хорошего сукна».
Отчасти беды начались в КБ. Карою было двенадцать, когда одним летним вечером ему впервые выпала честь сопровождать отца в «Гербо», и мальчик немедленно отметил, что остальные там одеты не так, как отец. Они не так говорили. И когда они давали себе труд (откровенно неохотно, он видел) заговорить с самим Кароем, мальчик чувствовал насмешку. В тот первый вечер художник Ханак показал ребенку простой, но популярный фокус. Чумазый художник попросил у старшего Хорвата банкноту, показал ее Карою, затем несколько раз сложил и спрятал в огромном кулаке. «В какой руке гнусная нажива, юный Карой?» — спросил он к вящему омерзению мальчика. Карой показал сначала на одну, потом на другую руку, ему были противны испачканные краской волосатые пальцы. Один, потом второй кулак со скрипом разжались, и там не обнаружилось ничего, кроме разводов краски на изрезанной коже ладоней, шершавых, как подушечки на лапах Кароевой любимой пуми.[52]«Чудеса, а, парень?» — спросил художник. И продолжил пить и болтать, не замечая ребенка, который спросил, пока не слышал отец: «Так вы, значит, оставите папины деньги у себя?» Художник засмеялся и салютовал молодому Хорвату стаканом с пивом. «А ты хорошо разбираешься в магии, паренек», — сказал он и снова повернулся спиной к явно огорченному ребенку.
Двенадцатилетний Карой понял приглашение на эти особые вечера как знак того, что он теперь ровня и советчик отцу. И он принял новую ответственность всем сердцем.
— Эти люди мне не понравились, — серьезно сказал он отцу, когда они шли домой мимо бесконечных новостроек вдоль площади Деак и проспекта Андраши. — Они какие-то не такие. Тот, грязный, украл твои деньги. — Карой сердился, и не в последнюю очередь оттого, что его самого сделали сообщником в краже отцовского (а значит и его, Кароя) богатства.