Ужин после бокса вскоре стал частью нашего понедельничного вечернего ритуала, помешать которому не могли никакие обстоятельства. Я, как никогда, чувствовал себя Великолепным: ведь я состоял в особых отношениях с Гарри Квебертом, и отныне по четвергам, когда я брал слово на его лекциях, он называл меня «Маркус», тогда как остальным студентам приходилось довольствоваться заурядным «мистер» или «мисс».
Спустя несколько месяцев — должно быть, в январе или феврале, вскоре после рождественских каникул, — во время очередного понедельничного ужина я снова пристал к Гарри с вопросом, как ему понравился мой рассказ: до сих пор он так ни разу о нем и не заговорил. Поколебавшись, он спросил:
— Вы действительно хотите знать, Маркус?
— Непременно. И критикуйте, пожалуйста. Я здесь, чтобы учиться.
— Вы хорошо пишете. У вас огромный талант.
Я покраснел от удовольствия и в нетерпении воскликнул:
— А еще?
— Вы, бесспорно, очень одаренный человек.
Я был на седьмом небе.
— Но мне надо что-то улучшить, как вы считаете?
— О, безусловно. Знаете, у вас большой потенциал, но, по сути, все, что я прочел, — плохо. Очень плохо, если честно. Вообще никуда не годится. Кстати, это относится и ко всем остальным текстам, которые я видел в университетском журнале. Вырубать деревья ради того, чтобы печатать такую пачкотню, — преступление. На всех скверных писак в этой стране лесов не напасешься. Надо сделать над собой усилие.
Кровь застыла у меня в жилах. Меня словно огрели дубиной по голове. Выходило так, что Гарри Квеберт, первостатейный писатель, — еще и первостатейная сволочь.
— Вы всегда такой? — резко спросил я.
Он усмехнулся, глядя на меня с вальяжным видом и явно наслаждаясь моментом:
— Какой такой?
— Несносный.
Он расхохотался:
— Слушайте, Маркус, я ведь точно знаю, что вы такое: первачок с претензиями, полагающий, будто Монтклер — это центр мироздания. Вроде как европейцы в Средние века, покуда не сели на корабль и не обнаружили, что большинство цивилизаций по ту сторону океана куда более развиты, чем их собственная, — что они и пытались скрыть, устраивая побоище за побоищем. Я что хочу сказать, Маркус: вы потрясающий парень, но если не будете шевелить задницей, то, скорее всего, погаснете. У вас хорошие тексты. Но переделывать надо все: стиль, фразы, понятия, идеи. Вам надо взглянуть на себя со стороны и гораздо больше трудиться. Ваша проблема в том, что вы очень мало работаете. Довольствуетесь тем, что есть, лепите слова одно к другому без особого разбора, и это чувствуется. Думаете, вы гений, а? Ошибаетесь. Ваша работа — халтура, а значит, никуда не годится. Все надо делать заново. Понимаете?
— Не совсем…
Я просто кипел от гнева: да как он смеет, будь он хоть сто раз Квеберт? Как он смеет так обращаться с человеком, получившим прозвище Великолепный? А Гарри продолжал:
— Приведу очень простой пример. Вы хороший боксер. Это факт. Вы умеете драться. Но смотрите сами: вы меряетесь силами с одним этим несчастным заморышем и лупите его почем зря с таким самодовольным видом, что меня тошнит. Деретесь только с ним, потому что уверены в своем превосходстве. А значит, вы слабак, Маркус. Жалкий трус. Дристун. Ничтожество, барахло, фуфло, дешевка. Только и можете, что пускать пыль в глаза. И что всего хуже, вас это абсолютно устраивает. Померяйтесь силами с настоящим противником! Наберитесь храбрости! Бокс никогда не врет, ринг — лучший способ узнать, кто чего стоит: либо ты отметелишь, либо тебя отметелят, но обмануть нельзя, ни себя, ни других. А вы так и норовите улизнуть. Знаете, кто вы? Вы самозванец. Знаете, почему журнал печатал ваши рассказы в самом конце? Потому что они плохие. Вот и все. А почему рассказы Рейнхарца были в таком почете? Потому что они отличные. Это могло вызвать у вас желание превзойти самого себя, трудиться с утра до ночи и написать потрясающий текст, но ведь куда как проще совершить небольшой государственный переворот, убрать Рейнхарца и печататься самому, вместо того чтобы себя изменить. Дайте-ка угадаю, Маркус, вы ведь всю жизнь вели себя так? Или я не прав?
Вне себя от бешенства, я воскликнул:
— Ничего вы не знаете, Гарри! В школе меня очень ценили! Я был Великолепным!
— Да посмотрите вы на себя, Маркус, вы же не умеете падать! Боитесь падать! И по этой самой причине, если так пойдет и дальше, вы скоро превратитесь в никому не интересную пустышку. Как можно жить, если не умеешь падать? Черт возьми, взгляните на себя и ответьте честно самому себе, какого хрена вы торчите в Берроузе! Я читал ваше дело! Говорил с Перголом! Еще чуть-чуть — и он вышвырнул бы вас за дверь, гениальный мальчик! Вы могли учиться в Гарварде, в Йеле, во всей Лиге ядовитого плюща,[2] если б захотели, так нет же, вам надо было забраться сюда, потому что Господь наш Иисус дал вам такие малюсенькие яйца, что вам слабó мериться силами с настоящими соперниками. Я и в Фелтон звонил, говорил с бедным директором, совершеннейшим простофилей, он мне рассказывал о Великолепном и чуть не плакал от умиления. Вы знали, когда ехали сюда, Маркус, что здесь вы будете тем непобедимым персонажем, которого состряпали на пустом месте и который на самом деле бессилен перед настоящей жизнью. Вы заранее знали, что здесь вам не грозит опасность упасть. Думаю, это и есть ваша проблема: вы еще не поняли, как важно уметь падать. И если вы не опомнитесь, то пропадете, именно из-за этого.
2