Выбрать главу

— А мама в семьдесят семь.

Разве не доказывает сама эта цифра — а нет ничего объективнее цифр! — что сделано было для мамы все, что был он заботливым сыном? Никто не знает его тайных мыслей, никто не знает, что желал он маме легкой смерти, хотел поскорей освободиться; одна случайная медсестра знает про тот выбор, который он сделал, но выбор запоздалый, когда мама наверняка была уже простужена, — никто не знает, никого это не касается, а вот объективный факт: о маме так заботились, что дожила до семидесяти семи! Куда дольше среднего возраста. Люди не бессмертны, никто ни в чем не виноват, срок пришел — и все претензии к господу богу!

Им с Ольгой вдвоем надо было решать: кладбище или крематорий? Странно было, что не слышат они всегда уверенного маминого голоса, раздающего распоряжения. Вот и стали они окончательно взрослыми — решали сами. Вероятно, Владимир Антонович острее чувствовал запоздалое наступление взрослости: Ольга-то давно живет отдельно, а он всю жизнь с мамой, каждый день выслушивал наставления. И вот — сам.

Ольга заговорила, что кладбище как-то традиционнее: знаешь, что тут близко, под землей, родной гроб; трава вырастет, деревья будут шуметь. Недаром говорят: вечный покой! А крематорий — словно какая-то фабрика.

А Владимир Антонович был за крематорий. Потому что вечный покой — он на старых тихих кладбищах. А теперешние, на которых разрешают хоронить, — они голые и убогие! Могилы там как солдаты в строю!

— А если где бабушка? К ней в могилу?

— Я уже забыл, где бабушка. После похорон не был ни разу — с десятого класса. И мама давно не была. Ходила, может, когда-то — и перестала. Что ей — бабушка? А ты не помнишь?

— На Южном!.. Где-то на Южном… Ну можно же найти, наверное… Документы должны же быть…

— Я не знаю, где документы. А еще! Знаешь, как-то невольно и себя воображаешь… Так вот, больше всего меня пугает лежание в гробу: эта чернота, этот холод. Не в том смысле, что проснусь от летаргии, но все равно. Хотя ничего не чувствуешь, все равно ужасно — так лежать в ящике и гнить. Черви! Потому что когда воображаешь — как будто и чувствуешь. А так — пепел: все чисто, гигиенично!

Ему самому понравилось последнее слово: именно гигиенично! Столько всего было негигиеничного вокруг мамы в последние годы — и дома, и особенно в больнице. А тут наконец — гигиенично.

И Ольга согласилась. Владимир Антонович решил и сумел настоять на своем — действительно стал взрослым!

И все-таки как больно. Он занимался делами, неизбежно многочисленными накануне похорон, был как будто спокоен — и вдруг натыкался на лежащую почему-то отдельно пластинку из "Пиковой дамы" — и мгновенная сердечная боль: "Ведь мама могла еще раз послушать, порадоваться…" Новый мужской галстук отыскался с приложенным календариком 1983 года — не иначе, приготовила в подарок ему или Павлику, да и забыла. Значит, думала о них, хотела порадовать… Старухи на улице вдруг поголовно сделались похожими на маму. И даже старики. Идут куда-то — жалкие, беззащитные. Раньше он и не замечал на улице стариков и старух.

Мелкие, но тяжкие похоронные обязанности — отнести одежду, опознать тело, чтобы не перепутали роковым образом крематорские служители покойников — Владимир Антонович переложил на Павлика. Тот был все время бодр, и казалось очевидным, что совесть его совершенно спокойна, что не испытывает он мгновенной боли, натыкаясь на служившие его бабуле предметы. Но ведь и сам Владимир Антонович ни минуты не грустил, когда умерла когда-то его бабушка. Сашка помогала Варе готовить угощение для поминок — обе они работали бодро и не печалились.

Народу в крематорий пришло довольно много. Почтил маму и сам Иван Павлович — она была бы довольна. Когда заиграла музыка, Владимира Антоновича потряс новый приступ горя. Захотелось ему, чтобы мама тоже услышала эту музыку, как слушала столько раз любимые оперы. Знать научную истину — легко, но принять чувством, что ничего никогда она больше не услышит и не вспомнит, что сожгут сейчас тело и наступит полное уничтожение — нет, непостижимо!..

Первую речь сказал Иван Павлович. Сначала он напомнил о замечательных качествах умершей — и каждое слово казалось Владимиру Антоновичу чистой правдой: действительно, ведь мама всю себя отдавала работе, действительно, ведь скромно и неустанно служила людям, простым людям, которые шли к ней со своими бедами.

Но Иван Павлович увлекся и заговорил вообще о поколении, к которому принадлежала мама, о поколении, которое теперь пытаются опорочить неблагодарные потомки, о поколении, преданном идеалам, которые нынче утрачиваются. Гости чуть заметно заволновались. И Владимир Антонович при таком уходе в политику отвлекся от своего горя, стал с любопытством смотреть на маминых сослуживцев — таких старых, таких похожих на нее. Конечно, они одобряли каждое слово Ивана Павловича — но и опасались: можно ли так фрондировать, не страшно ли превращать похороны чуть ли не в демонстрацию? Некоторые даже сделали шаг назад, как бы показывая, что они не согласны с оратором, что они вынуждены присутствовать, но не одобряют, не разделяют…