Оглядевшись, Люда вспомнила, что когда-то они с матерью приходили сюда за ежевикой для пирожков на праздник спаса, ловили линей вон в том лимане, который теперь совсем зарос лепехой. Люда была еще маленькой, жизнь лежала перед нею как толстая непрочитанная книга. Эти мохнатые, в лишаях деревья, устало склонившиеся друг к другу, точно волы в ярме, казались ей толпой молчаливых людей, живущих тихо и мирно отдельным поселением. Лишь во время сильной грозы они гнулись из стороны в сторону, тревожно гудели и стонали, если кто-нибудь из них падал, надломленный и разбитый. А когда их омывал дождь, улыбались блестящими от влаги листьями.
Люда тогда так и думала: пришла, дескать, не по ежевику, а в гости к безъязыким людям. Внимательно рассматривала похожие на люльки гнезда, гладила, что-то приговаривая, потрескавшиеся стволы, пела вместе с птицами, но, не попадая с ними в такт, умолкала, прислушивалась к их стоголосому пению. Потом ставила где-нибудь в сторонке кувшин с привязанной к нему веревкой, садилась на солнечной полянке и рисовала что приходило в голову. Над нею порхали птицы, похожие на детей с крылышками, пищали всяк по-своему, а ее охватывало чувство радости, и было странно сознавать, что ни она сама, ни эти птицы с их песнями ни от кого не зависят и, собственно говоря, ничьи. Просто песни висят в воздухе пестрыми ленточками из серпантина, висят в древесных ветвях, как солнечные лучи, как дождевые нити или струны гигантской бандуры, и поют хоть и на разные голоса, но слаженно. Каждая ведет свою песню, не завидуя соседке, поет своим голосом, искренне, от души. Разве что низко пророкочет вертолет, разрезая небо на голубые полоски, и из-за его гула не станет слышна их симфония. Или появится, откуда ни возьмись, коршун, закружит над этим приютом свободного пения. Тогда деревья, чьи кроны будто пронизаны веселым свистом, легким порханием, тотчас делаются немы и все вокруг умолкает, словно не осталось вблизи ни одной живой птицы. Лишь некоторое время спустя, когда тень передвинется за речку и еще дальше, — все снова придет в движение, воздавая хвалу синему простору и светлому небу.
Но сейчас перед девушкой был иной мир. Смиренно стояли деревья. То там, то сям не хватало лучших среди них, самых стройных. Почерневшие места порубок успели прорасти шампиньонами, вокруг виднелась густая плесень. Меж ветвей светло и глубоко сияло небо, стало лучше видно и как будто просторнее, но от этого простора исходил запах трухлявого дерева, он был захламлен сушняком, разрисован блуждающими тенями ветвей — ломаными линиями, ежеминутно менявшими рисунок, словно они пугались трясины, над которой висели. Раньше тут, соревнуясь друг с другом в свежести оттенков, игриво сменялись цвета — голубой, зеленый, оранжевый, желтый, их веселая мешанина создавала живую мозаику, какой не представить самому буйному человеческому воображению. А теперь, куда ни глянь, тускло блестели размокшие прошлогодние листья да склизкий хворост.
Осторожно раздвигая руками дикую изгородь, уже исколовшую ей ноги, Люда, сама не зная зачем, рвала бледно-зеленые, без солнца выросшие травинки и зажимала их в горсти — каждая как капелька радости. А может быть, она рвала их потому, что одной здесь ей было страшно, хотелось найти в чем-то успокоение. Но успокоение не приходило, хотя вокруг было так тихо, что, казалось, можно услышать биение собственного сердца, можно различить малейшие движения души.
Над головой со свистом прошумели мощные крылья какой-то птицы. Сбоку выскочил заяц — не поймешь, какого он цвета. На секунду приостановился и опять мчится во весь опор, перепрыгивает с кочки на кочку, минуя темную воду трясины, засосавшей, должно быть, не одну жизнь. Отчаянно закричал сыч. Под ногами встревоженно загудели тяжелые шмели. Колючими комочками промелькнули перед глазами — и сразу сделалось холодно, словно кто-то бросил за шиворот пригоршню снега.
Люда вышла к тому месту, где когда-то в детстве рисовала, сидя на солнце. Она узнала его, это место, однако поторопилась уйти: то была уже не прежняя солнечная полянка, ничего не сохранилось от детской сказки, наоборот — повеяло чем-то чужим. Ей стало жаль тех навеки утраченных беспечальных дней. Они ушли далеко в прошлое, а она… она оказалась лицом к лицу с этим вздыбленным миром и боится его, остерегается, потому что плохо знает, ей кажется, что он совершенно равнодушен к ней. Губы девушки были приоткрыты, лицо ее выражало одновременно доверие и настороженность, удивление и растерянность. Где-то на самом дне души рождались обращенные к миру слова, но были они такие горячие, обжигающие, что Люда не успевала их произносить и, облизывая пересохшие губы, молчала, хотя понимала, что нужно, обязательно нужно что-то делать: нет мо́чи терпеть это непонятное и почему-то обидное чувство.