Выбрать главу

— Да, все это было… Но сживет меня со свету другое… Лагерь «русских» репатриантов был расположен над Рейном, неподалеку от Дюссельдорфа: ряд бараков в лесочке над широкой рекой с черной жирной водой… Поминутно оглядываясь, я протолкался на просторную площадь, вымощенную рыжеватым камнем. Образуя большой круг, здесь стояли мужчины, женщины, дети с вещевыми мешками, чемоданами, сундучками. По внутренней стороне круга медленно двигалась открытая легковая машина, похожая на «бобик», с красным флажком над радиатором. В машине кроме водителя-негра сидели трое в кожаных тужурках — видно, советские, как я теперь догадываюсь, и по очереди выкрикивали в рупор один и тот же призыв: «Стройтесь для отъезда домой!..», «Стройтесь для отъезда домой!..», «Стройтесь для отъезда домой!..»

Чуть поодаль другие люди, в штатском, — их тоже было трое — строили репатриированных в колонны, пересчитывали и, подбадривая: «Давай, давай, давай!» — вели «по коридору» между так называемыми «прощальными» столами, на которых были навалены продукты в разрисованных бумажных пакетах и баночках; тут же лежало курево и были еще разные мелочи для подарков. Мимо этих столов людей вели к воротам в противоположной стороне лагеря, вдоль и поперек оплетенных колючей проволокой. За воротами вытянулся длинный обоз из крытых брезентом трехосных военных грузовиков — лагерь вывозили.

Я даже засмеялся вслух от радости, что мне так посчастливилось, так неожиданно повезло. Со всех ног припустил к тем, дальним воротам. Но какие-то двое решительно преградили мне путь и, дав тумака, чтобы другим было неповадно лезть без очереди, показали, где встать. Я не обиделся и все же далеко от ворот не отходил. С каждой партией пытался проникнуть, как мне казалось, на волю, по ту сторону проволоки, к крытым трехосным военным грузовикам: они стояли один за другим, и в кабине каждого сидели по два черных как уголь негра-шофера. Однако меня опять и опять прогоняли прочь. Я решил во что бы то ни стало не поддаваться, не уходить от ворот, ведь уж не было никакого терпения, до слез хотелось скорее, скорее! Хоть на шаг, но отойти от колючей проволоки!.. Сердце, услышавшее неоднократно повторенное многотысячной площадью слово «домой», вцепилось в него и ничего другого не желало знать.

Но, как говорится, имей терпение — будет и спасение. Тише едешь — дальше будешь, это всегда так, в этом я не раз убеждался на собственном опыте. В лагере нашего брата было пруд пруди — много тысяч. И у любого терпение вот-вот лопнет…

Когда совсем стемнело, мне все-таки удалось влезть в очередь… без очереди. И опять повезло. Огромная толпа, стоявшая за мною, так и осталась ночевать на площади, под открытым небом, партия, в которую я попал, оказалась последней в тот день — больше никого не успели отправить. А было это, как сегодня помню, двадцатого июня сорок пятого года. Проходя мимо так называемых прощальных столов, я набрал наугад всякой всячины — столько, сколько мог унести в руках, и еще напихал полные карманы блестящими коробками с папиросами: на курево в европейских лагерях можно было выменять все что угодно. А главное — хлеб. Именно с тех пор, после мучительного лагерного голода, хлеб стал для меня самым святым из всего, что только есть святого на земле.

Мы ехали долго, страшно долго: целую ночь и еще полдня. В брезентовой халабуде было душно и тесно. Воняло резиной и по́том. Но хуже всего то, что было очень темно. Я ничего не видел по дороге ни ночью, ни днем, хотя и не уснул ни на минуту. Хаос мыслей, предчувствий завладел мною и не давал покоя. Какая-то молодая женщина с двумя детьми (грудной на руках, а тот, что постарше, спит, уткнувшись матери в колени), когда рассвело, освободила из-под продуктов свою рогожную кошелку (и где только она у нее хранилась, такая еще не очень подержанная?..), сложила туда мои пожитки. Потом прибавила ломоть хлеба и подала кошелку мне, не забыв предупредить: смотри, мол, не оставь случайно где-либо да остерегайся воров, а то вон какой ты худющий, кожа да кости и, как ни погляжу, в рот ничего не берешь. Надо есть, сынок, иначе не вырастешь большим. Так и останешься недомерком.

Мне было не до еды — мрачные мысли, непонятные предчувствия терзали меня. Я мучился не столько из-за безвыходности своего положения (человек ко всему привыкает), из-за неясности происходивших в моей жизни фактов и событий, которые, казалось, окружили меня со всех сторон, загнали в угол и теперь лишь ждут, когда я сам, без посторонней помощи пойду ко дну, — сколько из-за горького сознания, что все мои мытарства ни к чему, что я не дома, не на родине и жизнь моя катится куда-то не туда, а я не могу ни остановить это движение, ни направить в нужную сторону… Страшное это дело — когда понимаешь, что ты бессилен!.. Жизнь подчинила меня (не я подчинил ее!) и гонит перед собой, как заблудшую овцу, которая нет-нет да и оглянется, нет-нет да и прыгнет влево или вправо, пытаясь увернуться от пастушьего прута, — страшное дело так жить!