Он ковылял из хаты в сени, в хлев, в курятник, стучал крышкой люка, ведущего на чердак, звякал ведрами и все что-то бормотал да приговаривал — любил сам с собою разговаривать, ну словно их два в одном теле, два Тодося. Ибо, живя на этом свете, понял: путный человек никак не может не спорить с жизнью. Для того и родится, чтобы в споре перестраивать жизнь к лучшему.
Такой смелый и решительный он только сам с собою. А с людьми стеснительный, слова лишнего из него не вытянешь. Редко кто видел или слышал, как смеется Тодось. Стыдится, что зубов во рту не хватает — щербат, а может, не до смеха человеку. Всякие разговоры о нем в селе ходят. Не украдет, не соврет… А поглядите, как он с ребятишками, когда они сбегутся к нему перед тем, как забирать из стада коров. Играет с детворой, словно сам дитя, кричит, смеется. А иной раз наклонится на здоровый бок, обопрется на свою суковатую палку — и будто все забыл. Потихоньку радуется, глядя, как дети прыгают и хохочут, но потом погружается в молчание, глубокое и долгое. Разговаривает только с Килинкой, да и то лишь когда она надоест ему расспросами или пристанет с какой-нибудь новостью. Попросит Килина что-нибудь сделать — молча переступает с ноги на ногу, ожидая самых подробных объяснений: что, когда, где да как… И делает порученное медленно, без малейшей охоты.
А поглядите, в чем ходит… Полотняная рубаха под пиджаком, стоптанные башмаки — и в будни и в праздник. Килинка уговаривает его одеваться чище, хотя бы когда идет на люди — в лавку или, скажем, на похороны. А мне и так хорошо, отвечает. Иногда, правда, старается стать таким же, как все, но получается у него смешно и нелепо. Даже, представьте себе, чуть было не отказался от пенсии. Всю весну не откликался на запросы, жив ли Тодось Заплишный, тысяча девятьсот второго года рождения, украинец, крестьянин, беспартийный, образование семь классов, для военной службы не годен… В конце концов Килинка, собрав нужные бумаги, сама поехала на шахту. Добилась, чтобы пенсию пересылали в Паленовку, и теперь Тодось каждый месяц получает немалые деньги.
Так и живут: она трактористам поесть готовит, а он этим летом сторожем на току работал. Не пошел бы никуда, да копят деньги на новую хату. Старая уж в землю вросла, совсем разваливается.
Послышалось, будто кто-то топчется в сенях. И впрямь шаги. Вот человек нащупал щеколду…
— Здравствуй! Ну и чад у тебя! Как в церкви…
От неожиданности Тодось съежился. Крякнул, посторонился.
— Жена дома?
— Пошла за лебедой для свиней, — ответил приглушенно Ливону, насторожился.
— А я к амбарам бегу и вздумал: дай заскочу к Тодосю. Какая уж работа в такой ливень. — Вошедший вытягивает из-под мышки сверток: бумага вся в дождевых брызгах, раскисла. — Все имеют право развлечься, хотя бы изредка. — Разворачивает бумагу, вынимает початую бутылку. — Выпьем, поговорим… И споем. — Ливон веселеет и, не дождавшись согласия хозяина, несет на стол сковороду с жареной капустой, ставит рядом с водкой. — Люди пошли гордые, друг к дружке не заглядывают, — говорит он, словно обращаясь к самому себе, и глядь — вынимает из-под припечка миску с сырыми яйцами, зачерпывает кружкой взвар в макитре.
Тодось молча смотрит куда-то мимо Ливона, но украдкой следит за его суматошными действиями: никак не возьмет в толк, с какой стати токовый явился с магарычом к сторожу. Наконец достает из посудного шкафчика нож, кладет его около хлебины, а сам начинает подметать пол. Затем не спеша складывает постель, поливает калачик в горшке на подоконнике. Заглядывает в плиту — перегорело ли, не пора ли закрыть трубу? Хочет выйти из хаты, но Ливон останавливает его.
— Не течет? — кивком головы показывает Ливон на потолок.
— Нет.
— А ты куда намылился?.. Присаживайся поближе, разопьем быстренько. — Ливон протискивается в передний угол и, не успев сесть, льет водку в кружку. Тодосю наливает в рюмку. — Или ты Килинки боишься? Старая она, никуда не годится. Какое же у тебя может быть к ней желание? Саньку Секлетинину знаешь? Ну которая на ток приходила, просила, чтобы на сев ячменя дал. Вот Санька — это да! Живая! Горячая… Ну, выпьем!.. Пусть кто с кем хочет, с тем и живет!
Тодось напряженно смотрит перед собой, ничего не отвечая, только горб выпирает у него еще круче.
— Я никогда не осуждаю, если человек выпьет, — продолжает Ливон. — Отчего не выпить? Только и радости…
Тодось хмуро стоит у стола, разглядывает свою рюмку. Лицо покрылось зеленоватой бледностью, все волосинки встали торчмя: не мог он пить, после водки всегда жгло спину, ломило суставы.
— А кто теперь не пьет? Одни лишь телеграфные столбы, и то потому, что у них чашечки вверх дном, — неуверенно засмеялся своей шутке Ливон и одним духом опорожнил кружку.