Выбрать главу

По ночам, когда Дмитро долго смотрит в вагонное оконце, то самое, через которое он днем ищет глазами врачиху Нелю, — по ночам ему ослепительно ярко мигают бесчисленные светлячки, похожие на рассыпанные стеклышки, а блуждающие огни указывают, где находятся разрытые — словно разверстые! — кладбища или захоронения никому не ведомых людей — быть может, еще древнерусские братские либо одинокие могилы. Не там ли, на противоположном берегу Сулы, где Мокловоды, лежит-почивает и отец Прокопа Лядовского, человек из легенды, который в тифозном двадцать первом году лечил больных не лекарствами, а словами утешения и порошками из толченой глины-мергеля, взятой на Городище, и помогал многим страдальцам как истинный чудотворец… Отец Дмитра выздоровел тогда благодаря Власу Лядовскому. И Дмитро, надеясь на лучшее, шепотом повторяет имя того, кто спасал людей и чья могила обозначена на земле дикой грушей.

С Дмитром легко вступать в разговоры. Он очень непосредствен от природы, к тому же жизненный опыт не научил его сдерживаться. Стоит только заговорить с ним ласково и приветливо, и Дмитро охотно «выкладывается», отвечает, как умеет, на все вопросы, интересующие собеседника. Едва перешагнув порог, изголодавшийся по свежему человеку, расспрашивает учителя, откуда он, из каких мест да какого роду-племени.

— Из Сосунов я, — неохотно отвечает учитель: он терпеть не может уличного прозвища, данного их роду.

— Про деда вашего, — говорит Дмитро, — я слышал, его многие помнят. Скряга был, скупердяй, пусть бог ему простит. Из-за скупости своей запятнал ваш род… То-то посмеялись люди! А знаете отчего?

Учитель не однажды слышал истории о скупости своего покойного деда Нестора, хотя всякий раз рассказывали по-иному. Например, такое: как-то после троицы, когда мокловодовские косари, наработавшись, сели отдыхать, Нестору принесли из дому обед. Дед расположился на свежем покосе. Успел вынуть из котомки хлеб-соль, как вдруг в миску с борщом прыгнула зеленая лягушка — по-нашему скраклик (он лазает по деревьям и перед дождем громко орет). Для любого другого после этого борщ — не борщ, но только не для Нестора. «Небось не где-нибудь — в чистой воде живет», — словно оправдываясь перед косарями, сказал он, не раздумывая схватил скраклика за заднюю ножку, обсосал его и пустил на волю. Так было или немного иначе, но с тех пор к семье Опалюхов пристала кличка «Сосуны».

Дмитро заметил, что учителю неприятно воспоминание о скупом предке. Учитель перестал писать, положил карандаш на подоконник и молча лег. Однако молчание длилось недолго: у Дмитра никогда не пропадала охота поговорить. О себе, впрочем, он говорил не часто, всегда старался избежать воспоминаний о своем тяжелом ранении где-то уже в Берлине, на «вонючем ручье, который почему-то называют речкой Шпрее». Ему вообще никогда не хотелось вспоминать войну, которая «всю планету усеяла могилами» («Земля — не для могил, она — для злаков, для кореньев… А у меня на голове шрам — словно борона проехала… Разрезали вдоль, разрезали и поперек, чтобы удобнее было внутри копаться, вытащили всякую гадость… Только тогда и начало зарастать. А какая прежде голова была — такой уж нету, будто никогда и не было»).

Сегодня, сочиняя письмо сыну Тодосику, Дмитро и подавно не хотел думать о печальном. Теперь он, святая простота, расспрашивал учителя, женат ли тот, сколько у него детей и держат ли какую скотину — без коровы, без лошади, без домашней птицы или поросенка село не село, двор не двор.

— А что сердце у вас болит, учитель, так это болезнь злая. У хорошего человека оно болит либо от переутомления, либо от неправды — так говорил мне один солдат на фронте. А учителя по большей части чудаки. Близко к сердцу принимают всякую ложь и надувательство, они чуткие, как моя Мария.

Потом он попросил позволения у учителя рассказать ему все как на исповеди. Конечно, стройного рассказа ждать было нечего: начнет — не кончит, выпало из памяти, начинает другое…

— Мария привыкла, она понимает все мои недомолвки… Я тебя, говорит, не брошу, хотя характер у тебя не сахар. У тебя, Дмитрик, — это она уж с лаской, — даже глаза стали другие: большие, как у вола, когда он устал до смерти. Мы с тобой живы не здоровьем, а любовью. И совестью. И правдой.

Этого вы не пишите Тодосику, разве что иначе как-нибудь…

Мы с Марией живем на самом краю хутора. Паленовка наша только называется хутором, у нас там хат сто с лишком. Значит, на краю мы живем, вот и сеем лет десять около болота коноплю, целую полоску. И есть у нас свой ткацкий станок, своя сновальница для пряжи. Так что будем в своем полотне ходить, потому что новая эта одежа из какого-то придуманного волокна жжет Марии тело, а оно у нее, вы уж извините меня, белое да нежное, как у барыни…