Впрочем, Прокоп, наверное, и нынче не выберет времени, чтобы приняться за раскрышку. Навязывался в помощники Машталир, а еще раньше Лыштва, но Прокоп не хочет, чтобы такое дело делали чужие руки. Жаль ему хаты как родной матери, которая умеет на слух безошибочно отличить среди сотен других шаги сына; заслышав вечером стук в окно, умеет определить его настроение, сразу скажет: кроток ли нынче сын, нетерпение ли его снедает, тревожится ли о чем, устал ли…
Так пусть же он сам, Прокоп Лядовский, своими руками снимет с хаты кровлю, пусть надышится, чтобы навсегда запомнить, терпкой ее пылью. Сложит камыш и солому под осиной. Не спеша разъединит усталые стропила, которые так долго держали на своих сучковатых плечах тяжелую кровлю, отнесет их под окна и спалит. Огонь обрадуется добыче, запылает, затрещит, отражаясь красными бликами на стеклах, как на фотопленке. Потухая, еще долго будет прыскать полуживыми искрами, а зола убережет их в себе до восхода солнца. То же самое сделает Прокоп с камышом и соломой. Только жечь их будет за хатой, под осиной. Дерево сначала изумится, потом задергается, сопротивляясь огню, затем встрепенется, закричит, так что кора треснет, и наконец взметнет, вопия к небу, множество огненных султанов.
Кого-кого, а уж Санька Машталира Прокоп ни за что не допустит разбирать родную хату, ведь он обижал ее ни за что ни про что: рубил, темной ночью подкапывал лопатой или черт его знает чем — лишь бы залезть внутрь. Потом сколько ни белили, а и по сю пору на задней стене серая заплата, как печной зев.
Однако, согласно показаниям образцового колхозника Антипа Лемишки, получилось это (что в Мокловодах завелись воры) из-за ошибки самого Прокопа Лядовского, а ошибка его состоит в том, что он, будучи «безрассудно честным», верит всем подряд, не только людям «определенного сорта». При этих словах Антип Лемишка вздыхал так протяжно, горько и глубоко, точно грехи всего человечества не давали ему покоя. Прокоп обязан был заметить, что Санько не мелет дерть[6] для своей скотины; хотя, конечно, одним сеном, накошенным в плавнях, телков не выкормишь так, чтоб у них шерсть блестела. Нет, Прокоп, конечно, все это замечал, только «не принимал против Санька мер». Уж не сказалось ли тут влияние его жены, «поповны Сони», которая (вполне возможно) сознательно «разлагала бригадира с позиций чуждой нам морали». А то как же это понимать? Ему под дверь подбрасывают записки с угрозами, шепотом называют «трусом» и «приблудой», к нему наконец влезли в дом, украли приютское сало (не исключено, что и хромовые Прокоповы сапоги хотели стырить, да не успели), а он с ними цацкается. Да еще делает вид, будто это не безнравственно и не оскорбляет, не унижает и его самого и все село. И вообще, мол, никого не касается. Неужели он искренне думает, что вложит им свой ум и без принуждения сумеет вывести «родимые пятна капитализма»?
У Антипа Лемишки наконец лопнуло терпение, и он отправился (вероятно, уже в десятый раз) во двор к Прокопу Лядовскому. Мерил шагами пространство от осины до хаты; останавливаясь у стены, опускался на колени, замахивался топором. Но ростом он был невелик, и рубить ему было не с руки. Значит, рубил кто-то повыше, прямо сказать — высокий, как Прокоп или Санько. Тогда, не вставая, Антип измерял ширину колен (в выемке увидел отпечаток кожаной заплаты на штанах — у Машталира вроде бы такой нет), мерил руками следы от обуви — в длину и в ширину. Потом внимательно изучал рисунок этих следов (вор был в непарных галошах: на левой узор, какой бывает на вышивке, на правой — волнами). Такие же следы шли вокруг тока и вели они от берега, где растут ивы.
Прокоп с недовольным видом выпроваживал Лемишку со двора, предостерегал: нельзя, мол, в таком деле решать «с кондачка», это может обидеть «достоинство советского человека», и вообще не нужно делать «обобщающих выводов из прискорбного, однако нехарактерного случая». А чтобы совсем отбить охоту у любителей «смаковать недостатки нашей в целом здоровой жизни», принялся однажды прилюдно расхваливать Машталира за «широкий покос и перевыполнение нормы». А Васила Дымского распекал за то, что тот допустил «политическую слепоту», не отремонтировав молотилку ночью, из-за чего она не работала и колхозники «гуляли до самого завтрака».
Тогда Антип прибегал к другой тактике: выбирал момент, когда вокруг бригадира собиралось много народу (утром, при распределении нарядов, в бригадной хате или подле нее, а иногда прямо на току), и, остановившись около Дымского — я, мол, тебя в обиду не дам! — произносил, стараясь встретиться взглядом с Лядовским, такие свои и не свои слова: «Дескать, вот, Прокоп Власович». Тут он на мгновение умолкал, тем самым привлекая к себе внимание. Антип Лемишка выпалил бы все, что хотел, единым духом, если б в горле у него не застревало первое слово, прилипшее к нему после городской жизни у сына, — «дескать». Он этим словом, очевидно, гордился, всегда ставил его на первое место, однако никак не мог взять в толк, когда его следует употреблять. «Дескать, знаешь что, Прокоп Власович, ты не морщи и не топырь губы-то, все мы равны, а сало воровал Машталир — плюнь мне в лицо, если не он… Съедят сало, полезут в окна… По твою же душу полезут».