Выбрать главу

— Почему ты не читал моих книг? — спросил меня памятник.

— А ты писал их для меня?

— Я — Ка, — сказал памятник. — То, что я написал, тебе бы понравилось.

— Не знаю. Скучно.

— А другим нравится, — оправдательно сообщил памятник.

— Скажи мне, Ка, почему ты не оставлял шанса своим героям?

— Не оставлял?

— Нет.

— А может, они сами этого не хотели?

— А если не по их воле, а по твоей? Ты ведь мог бы их спасти? Неужели тебе было их совсем не жаль?

— Жаль. Но навряд ли они нуждались в спасении.

— Всё-таки стоило попробовать, а?

— Это не было бы правдой.

— А ты назло правде. Освободи их от чужого порядка.

— Но я не знаю, как это описать.

— Что же делать?

К. побарабанил чугунными пальцами по скамейке: бом-бом-бом…

— А что, если оставить всё как есть?

— Но мне не нравится как есть.

— Ты же не читал.

— Мне не нужно читать про себя. Про себя я и так всё знаю.

— Если так, то сам и освобождайся, — заявил обидевшийся К.

— Но ты же парализовал мою волю. Ты не дал мне узнать, кто я и где. Ты лишил меня почвы под ногами и обделил любовью. Зачем?

— Не знаю. Не я придумал это. Я написал как есть. А ты зря жалуешься. У тебя ещё есть Ангел.

— Он плохо обо мне заботится.

— А ты и вовсе о нём никак не заботишься. А ведь он единственный, кто не оставит тебя. Все мы уйдём в Океан, и Океан уйдёт. Всегда с тобой пребудет только Ангел.

Я встал со скамейки и побрёл к Ангелу, и нашёл его в прежнем притоне. Лицо его с бледными веснушками утратило чёткость очертаний от духоты и грога. Он встретил меня с преувеличенной весёлостью.

— Зря ты пропустил, — сказал он, — речь Несравненной о «Душе в заветной лире». Я не люблю скабрёзностей. Но это было сильно сказано.

Несравненная снова пела. Пела на незнакомом языке, а по лицу у неё текли слёзы. Её слёзы, её голос, она сама растворялись в тусклом свете притона.

— Скажи, Ангел, — обратился я к хранителю, — кто приставил тебя ко мне?

Ангел удивился, он даже плечом пожал и руками развёл:

— Да никто не приставлял, почему ты так подумал, ну скажи, почему?

— И у тебя нет никакого начальства, и никто не просил за меня?

— Никто.

— Тогда как?…

Ангел часто заморгал, как от соринки, и не отвечал.

— А я мог бы стать хранителем? — догадываясь, спросил я.

Ангел быстро закивал. Ему, кажется, стало неловко. Он был пойман нетрезвым и не успел спрятать свои тайны. Я не хотел спрашивать, что мне нужно сделать, чтобы стать хранителем. Пусть в наших отношениях останется хоть какая-то недосказанность. Ангел подал мне кружку. Я послушно выпил, сел в углу дивана и уснул. Во сне мне было душно, тело покрывалось липкой испариной. Сквозь сон я слышал крики, хлопанье дверей. Кто-то будил меня, тёр уксусом виски. Но я был в оцепенении, и, думаю, зрачки мои не реагировали на свет. Потом всё стихло. Мне снился сон: прибой играл мёртвой птицей. Выносил её на берег, бросал там, слизывал обратно. Крылья птицы складывались и разворачивались веером, и было так светло-светло, как не бывает.

Я проснулся с тяжёлой головой. В притоне никого не было. Пахло вчерашним перегаром и настоявшимися окурками. Меня морозило. Половицы скрипели, и хрустел под ногами мелкий сор. Я ушёл оттуда.

Нинет ждала меня. Бормотала непонятные нежные упрёки. Чуть не плакала от радости. Уложила меня на кровати. Сама принесла новую порцию книг, воды и хлеба и потихоньку исчезла за дверью.

Какое оно, спасение? Хочу ли я его? Нет. Не хочу больше торчать здесь. Вымаливать снисхождения у пустоты. Допережёвывать, тратить душу ни на что… Ни на что, ради небытия… Даже шторм в аквариуме — игра воображения. И каждый просит у другого то, что другой не в силах ему дать. Все мы хаотично стекаем в никуда. Нелюбившие солнце и утратившие его навсегда. Морок и мрак… Если я сотворил это, я это и разрушу! Я вцепился в подушку и порвал ткань пальцами, и заплакал от злого бессилия. Я взбесился. Страшно, бесцельно, неостановимо. Я начал выбрасывать в окно всё, что попадалось под руку. По комнате летали перья и вылетали сквозь разбитые стёкла вслед за стульями, матрасом. Мне даже удалось выпихнуть наружу стол. Пришлось сломать раму. На шум прибежала Нинет. Я схватил её и тоже выбросил в окно. Это доставило мне особенное удовольствие. Я даже отряхнул руки. И остановился, озирая опустевшую комнату. Я чувствовал прилив сумасшедшей радости. Разбив надоевший мир, я сел на пол под окном, ласково посмотрел на чистый «Грех» и на потолок и спросил у потолка: «Ну что?»

— Вот так, аккуратней, — раздался голос Ангела из прихожей.

И стук шагов, как будто Ангел ковылял на трёх ногах. В дверном проёме они возникли вдвоём: Ангел и маленькая мокрая Нинет, повисшая на его шее. Она подогнула одну ногу и не переставала виновато улыбаться.

— Ну ты даёшь! — сказал Ангел, как будто не было вчера. Такой он снова казался самоуверенный: набриолиненная чёлка, безапелляционный тон. — Не знал, что ты умеешь скандалы закатывать.

Он покачал головой и повёл Нинет, чтобы уложить её на кровать. Ведь где-то в этом доме у Нинет была кровать.

Скоро Ангел вернулся и сообщил, что нашёл для меня работу: вычерпывать воду из затопленных подвалов Города. А мне уже стало всё равно. Я кивнул.

Post scriptum

Когда творчество умерло, я научился просто жить. Каждый раз я просыпался с чувством предрассвета, умывался пресной водой из бочки под водопроводной трубой, обходил обрывок Города, доставшийся мне на попечение. Каждый раз, как первый, как последний…

Океан разорвал Город на части, словно дождевого червя. Гладкая мгла вокруг пахла свежестью. Люминофорам нечего было отсвечивать, нигде ни малейшего источника света. Настал абсолютный мрак, и покой, и порядок.

Козырёк над крыльцом, две ступеньки, капель с козырька, неслышное, но осязаемое в дрожащей прохладе дыхание Ангела за плечом… Я в дверном проёме. Откуда-то детский плач. Я пошёл на далёкий звук. За мной Ангел. Только влажный шорох одежд, удаляющаяся капель и приближающийся плач свидетельствовали о нашем движении.

Так: однажды проснулся слепым. До этого вода всё поднималась из подвалов, требовалось больше рук, вёдер, насосов, всё меньше сна, меньше страха, больше уверенности в ожиданиях: с небытием лицом к лицу… Я так устал, так по-человечески устал, что не открыл глаз — взглянуть, как распадается Город. Он распался без моего участия… А твердь и хлябь, а тьма и свет воссоединились, как до начала времён, а я спал, снов не видел, открыл глаза — всё равно что не открывал. Спокойствие, как температура, поднималось во мне, как усталость, накапливалось в мышцах… За спиной молчал Ангел, и чувство равновесия не покидало меня, такого вселенского равновесия, словно я гигантская мёртвая бабочка, приколотая к Городу земной осью.

Я стукнулся о железную перегородку, провёл по шероховатой, хрупкой от ржавчины поверхности вверх, пока ладони не легли на борт мусорного бака. Там, в бездонных недрах, корчилось судорогами рыданий маленькое горячее тельце, сокращалось и вытягивалось обнажённым нервом; движения тревожили воздух; волны звуков и запахов ударяли в невидящие глаза, в уши, нос, в безмолвные губы. Я почувствовал, как Ангел перегибается, погружает в глубину руки, тянет их, тянет, касается, обхватывает, тащит сгусток захлебнувшегося плача наружу, мимо моего лица, прижимает к груди бьющуюся сущность; вскрик, всхлип, всхрип…

Я постигаю неведомое для меня доселе. Успокоенный Дух и погибшая Душа — Ангел и я — по очереди, не говоря ни слова, рассказываем Разуму, вернувшемуся к изначальной беспомощности, сказку о тонущем Городе:

Город брал курс на Запад, но Запада не было; Город растворялся в Океане, отмывался, становился гладким и маленьким. Движения Города теряли скорость и направление, сам Город терял вес, объём и плотность. Бунт не встречал сознательного сопротивления, проваливался в вязкое непонимание. Тот, кому душа хотела молиться — бесстрашный, но и беззащитный, — упал в грязь, смешался с нею и возродился по-прежнему бессильным. Той, которую душа хотела любить, никогда не было. Но был спазм вдохновения: душа молилась и любила, молится и любит, и никогда нет ей ответа, и просьба её затухает в том, что не есть ни твердь, ни хлябь, ни тьма, ни свет…