16 июня 1953 г.
В Новом Афоне рядом существовали три стихии: нэповская, государственная и монастырская. Нэповская была на поверхности. Приезжие располагались в монастыре, как в гостинице. Кельи шли по рублю и выше. Пижамы, сарафаны заполнили коридоры, монастырский двор. В монастырской трапезной открылся ресторанчик. Джаз играл на эстраде у стены, фрески которой и не думали закрашивать. Святые бесстрастно смотрели в пространство поверх саксофонов и концертино. Архангелы встречали приезжих у ворот монастыря, где сидели абхазцы, торгующие фруктами. Но настоящая монастырская стихия была не в этих следах былой жизни. Монастырь еще дышал. Точнее, доживал последние дни свои, затаив дыханье. Иной раз среди абхазцев у ворот появлялся легенький, беленький, светящийся старичок. Он торговал самшитовыми ложечками, на черенке которых были вырезаны рыбки, рамочками, кольцами для салфеток. Это монахи, скрывшиеся из монастыря и спасающиеся в лесах, посылали на продажу свои изделия. Старичка не обижали, разглядывали как редкость, и он никого не трогал, сидел печально и терпеливо. Теплился. Однажды у лавки, где продавалось местное вино «Изабелла», встретил я рослого человека с густыми седеющими волосами. Когда он повернулся ко мне спиной, увидел я под шляпой косу, подколотую шпильками. Как я узнал вскоре, был это знаменитый монах-винодел, секретчик. Только в его изготовлении вино «Изабелла» не скисало. Монаха будто бы вернули из какого-то изгнания, и он согласился работать, с тем чтобы раз в неделю разрешали ему служить в маленькой монастырской церковке. Монахов показывали и среди садоводов. Монастырь в свое время славился хозяйством. Рассказывали, что монахов без специальности в Новый Афон не принимали.
17 июня 1953 г.
Приезжим показывали масличные рощи, искусственный водоем и электростанцию при нем — весь Новый Афон освещался электричеством. Впрочем, называли его так по старой памяти. В письмах надо было писать: Абхазия, селение Псырцха, Ахали Афони. Правда, доходили письма и по старому имени. Государственный дух, уже готовый вступить в бой с нэпом, чувствовался в том единственном магазинчике, где покупали мы хлеб и еду к завтраку; он был государственный или кооперативный: частник погиб от налогов. Я выбрал для отдыха Новый Афон, потому что собралось там несколько знакомых[83]: Коля Степанов с женой Лидочкой, Гофман, женатый на Соне Богданович — дочке Ангела Ивановича, — молодые литературоведы. Здесь же отдыхал Борис Михайлович Эйхенбаум с женой Раей Борисовной. Он был учителем этих молодых, и они уважали его и часто обсуждали, находя в нем лично слабости, как и подобает ученикам. Это были чистопородные литературоведы, в особенности Гофман. Взвешивая на руке только что вышедший первый, кажется, том эйхенбаумовской книжки «Лев Толстой», Гофман воскликнул с некоторым даже раздражением, что, мол, исследователь-литературовед, в сущности, не ниже, а может, и выше исследуемого писателя, чем вызвал у меня подобие ужаса. Вызвал бы и ужас, но я слишком счастлив был в те дни и уверил себя, что как-то неправильно его понял. Но все они, несомненно, любили именно свою науку, а не литературу. Я попал в среду людей, живущих интересами литературы, но явно более к ней холодных, не отравленных ею до конца, как те, что окружали меня до сих пор. Этот холод и давал им возможность теоретизировать с такой уверенностью. Но он же отнимал у них нечто. Они понимали многое, иногда же потрясали глубиной непонимания, как существа другого вида. Это относилось к Степанову меньше. А к Гофману, в их кругах считающемуся самым выдающимся, — в полной мере.
18 июня 1953 г.
У них была своя система определять литературное произведение по его законам — прекрасно. Но у меня не было уверенности, что законы открывают они верные. Или первостепенные. И еще мучил меня страх: а вдруг правы они? Тогда я никогда не стану настоящим писателем? Впрочем, слова «мучил» и «страх» слишком сильны. Иной раз мелькало у меня подобие страха. Уж слишком уверенно они разговаривали. Как ученые, уже решившие все задачи. Гофман даже негодовал на Эйхенбаума за то, что в самой той книжке, которую он столь почтительно взвешивал на ладони, Эйхенбаум позволяет себе пользоваться биографическим методом. «Это он нарочно! — сердился Гофман. — Это его каприз». Как многие верные ученики, обвиняли они учителя, что тот переменчив, по-настоящему никого из них не любит, холоден. А он, легенький, седенький, большеголовый, лысый, был необыкновенно ровен, внимателен, благожелателен. Я познакомился с ним за семь лет до встречи в Новом Афоне — он нисколько не изменился за эти годы. Но вот что удивительно: не изменился, совсем не изменился он и до наших дней. Тогда он выглядел старше своих лет, а сегодня — по возрасту. Когда видел я его на море, то всегда удивлялся несоответствию между его телом и головой. На теле, молодом, ладном, хотя и маленьком, сидела большая, седая с лысиной голова. Казалось, что голову приставили к чужому телу и линия загара на шее — след этой операции. И плавал Борис Михайлович далеко, совсем исчезал в море, как и подобает при столь крепеньком тельце. Всюду появлялся он с молчаливой, но твердой, имеющей свой нрав женой, и в браке их было здоровое начало. Она укрепляла его и в самом деле несколько безразличную душу. Она была гораздо больше воплощена и играла в жизни его и их дома огромную роль. Трудно писать о близких знакомых.
83
...