А нынче я не крадусь. А открыто иду, и в кармане лежит личный номерок. Мне даже хочется, чтобы все меня видели, как я вхожу в распахнутую настежь дверь шахты.
Нагружённые доверху вагонетки с гулом катятся по рельсам. Из недр земли чёрной рекой течёт уголь, куски его поблёскивают.
Перед глазами предстала мама. Наверно, оттого, что в гуле вагонеток мне послышались тягучие и грустные, хватающие за душу звуки кубыза. Вспомнилась знакомая с детства шахтёрская песня. Впервые я услышал её от мамы. А она — от какого-то старого шахтёра. Очень грустная была песня. Я запел её про себя, чтобы никто не слышал:
— О чём задумался? — спросил Иван, положив руку мне на плечо.
Я вздрогнул, рассеянно улыбнулся. «Прочь! Прочь от меня, чёрные мысли! Не омрачайте моего праздничного дня! Сегодня шахта совсем не такая, о которой говорится в старой песне».
Стоим, дожидаемся, когда клеть подадут. Стараемся скрыть волнение. Но девушки-откатчицы поглядывают в нашу сторону и всё примечают. Посмеиваются над нами, свои едкие шуточки отпускают. Не понимают, что мы теперь уже серьёзные люди: ведь в шахту кого попало не пускают.
Гулко топая о металлический пол, набились мы в клеть. Дежурившая у ствола женщина трижды дёрнул за ручку сигнализатора. Клеть чуть приподнялась, всколыхнулась, и вдруг у меня захватило дух, будто желудок подступил к самому горлу, — мы провалились в чёрную пустоту. Такую густую мглу не в силах рассеять даже наши шахтёрские лампы. Снизу, посвистывая, дует холодный ветер. Клеть время от времени то замедляет ход, то резко падает, и тогда по спине пробегают мурашки. Мелькает мысль: «Не сорвалась ли?»
Глядя на меня, Иван улыбнулся, наклонился к моему уху:
— Терпи, джигит, — шахтёром станешь!
Я в ответ ему киваю и тоже улыбаюсь. Всё же хорошо, когда друг рядом: увереннее себя чувствуешь.
Изредка мелькают за клетью огни, и тогда видны отвалившиеся от стенок ствола глыбы, упёршиеся угловатыми краями в железные крепления. Всё явственнее доносится жужжание мощных вентиляторов. Пыхтят, чавкают насосы.
Наконец клеть резко замедлила ход и с лёгким стуком коснулась земли. Дверь распахнулась, и первое, что мне пришло на ум: «Действительно ли мы под землёй?» Было светло, как в полдень. Я даже задрал голову, чтобы убедиться, не солнце ли так ярко светит. Сияли гирлянды большущих ламп. С души сразу же исчезла подавленность, навеянная грустной шахтёрской песенкой.
Оживлённо переговариваясь, мы направились по широкому штреку. Пол деревянный. Гулко отдаются под сводами наши шаги. Над головой — толстые перекладины, плотно подогнанные одна к одной. По обе стороны — подпорки. Точь-в-точь как я рисовал шахту в своём воображении. Шахта! Здравствуй, старая шахта!
Халиулла-абзый бодро шагал впереди. По его осанке и походке нетрудно определить, что он чувствует себя здесь хозяином. Ещё бы! Ведь ему каждая подпорка знакома, каждый камень. В те годы, когда он здесь оказался впервые, в шахте и в помине не было электропоездов и даже электрического света. Как раз в те времена и родилась шахтёрская песня о санщике. Санщик, впрягшись, тянул салазки из забоя к узкоколейке; уголь ссыпался в вагонетки, которые катила дальше лошадь. В непроглядной тьме то и дело раздавался тревожный свисток. Это коногон подавал сигнал тем, кто невзначай оказался на пути, и торопил посторониться. А зазеваешься в темноте и не успеешь отскочить — тяжёлые вагонетки могут раздавить.
Просторный, светлый коридор закончился. Теперь мы шли вдоль узкого штрека, высвечивая себе дорогу фонарями. Странными звуками наполнено пространство. Скажешь слово, оно отдаётся многократным эхом. Что-то глухо постукивает: «Тып-тып, тып-тып…» — будто молотком кто-то колотит о землю. Это падают с потолка тяжёлые капли воды. Иногда мы шлёпаем в резиновых сапогах прямо по воде, и тогда штрек наполняется переливчатым звоном.
Ноздри начинает щекотать какой-то горьковатый запах. Першит в горле. Халиулла-абзый, замедляя шаги, шумно принюхивается.