– Здешних коммунистов я уважаю. Они и вправду рискуют свободой, даже головой.
– Ты знал, что в Греции столько политических заключенных?
– Конечно. Мой коллега часто просит нас подписать петиции против греческих лагерей.
– Ты подписывал?
– Один раз. Обычно я ничего не подписываю. Прежде всего потому, что это совершенно бесполезно. И потом, за каждым из таких начинаний, на вид гуманных, кроются политические махинации.
Мы вернулись в Афины, и я настояла на том, чтобы осмотреть современный город. Мы обошли площадь Омония. Угрюмые, плохо одетые люди, запах бараньего сала. «Видишь, тут не на что смотреть», – говорил папа. Мне хотелось бы знать, какая жизнь спрятана за этими угасшими лицами. В Париже мне тоже ничего не известно о людях, с которыми я соприкасаюсь, но я слишком занята, чтобы тревожиться об этом; в Афинах у меня не было других забот.
– Надо завести знакомых среди греков, – сказала я.
– Я был знаком с несколькими. Ничего интересного. Впрочем, в наши дни люди во всех странах одинаковы.
– Все же здесь они сталкиваются с иными проблемами, чем во Франции.
– Что здесь, что там эти проблемы невыносимо скучны.
Здесь гораздо больше, чем в Париже, меня поражал контраст между роскошью богатых кварталов и убогостью толпы.
– Наверно, эта страна летом веселее.
– Греция не весела, – сказал мне папа с едва уловимым упреком в голосе, – она прекрасна.
Коры[32] были прекрасны: губы, изогнутые улыбкой, остановившийся взгляд, вид веселый и глуповатый. Они мне понравились. Я знала, что не забуду их, и охотно ушла бы из музея сразу после того, как их увидела. Другими скульптурами – всеми этими обломками барельефов, фризами, стелами – мне заинтересоваться не удалось. Я ощущала огромную усталость тела и души; я восхищалась папой, его поглощенностью и любопытством. Через два дня мы с ним расстанемся, а я знаю его не лучше, чем в начале поездки: эту мысль я подавляла вот уже… с какого момента?.. и внезапно она меня пронзила. Мы вошли в зал, где было полно ваз, и я увидела, что зал следует за залом длинной анфиладой и что все они полны ваз. Папа остановился перед витриной и принялся перечислять эпохи, стили, их особенности: гомеровский период, архаический, чернофигурные вазы, краснофигурные, вазопись на белом фоне; он объяснял мне сцены, изображенные на них. Стоя рядом со мной, он удалялся в глубину анфилады залов, сверкавших паркетом, или это я шла ко дну, погружаясь в бездну безразличия; во всяком случае, между нами возникла непреодолимая дистанция, потому что разница в цвете, в характере рисунка пальметт[33] или птицы изумляла и радовала его, связываясь с прежним счастьем, со всем его прошлым. А мне эти вазы осточертели, и чем дальше мы продвигались, переходя от витрины к витрине, тем острее завладевала мной скука, переходящая в тоску, и неотступно преследовала мысль: «Ничего у меня не вышло». Я остановилась и сказала: «Больше не могу!»
– Ты в самом деле на ногах не стоишь. Что ж ты раньше не сказала!
Он расстроился, предположив, вне сомнения, какие-нибудь женские недомогания, доведшие меня почти до обморока. Он отвез меня в отель. Я выпила хересу, пытаясь говорить о Корах. Но он казался страшно далеким и разочарованным.
На следующее утро я покинула его у входа в музей Акрополя.
– Предпочитаю еще раз взглянуть на Парфенон.
Было тепло, я смотрела на небо, на храм и испытывала горькое чувство поражения. Группы, пары слушали гидов, одни с вежливым интересом, другие – с трудом удерживая зевоту. Ловкая реклама внушила им, что здесь их ждут несказанные восторги; и по возвращении никто не осмелится сказать, что остался холоден как лед; они станут взывать к друзьям, чтобы те посетили Афины, цепь лжи потянется дальше и вопреки утрате иллюзий прелестные картинки пребудут неприкосновенны. И все же вот передо мной юная пара и те две женщины постарше, которые не спеша поднимаются к храму, разговаривая, улыбаясь, останавливаясь, глядя вокруг с видом умиротворенного счастья. Почему не я?! Почему мне не дано любить то, что, я знаю, достойно любви?!
Марта заходит в комнату:
– Я приготовила тебе бульон.
– Я не хочу.
– Заставь себя.
Чтобы доставить им удовольствие, Лоранс выпивает бульон. Она не ела два дня. Ну и что ж? Она не голодна. Их тревожные взгляды. Она допила чашку, сердце колотится, она покрывается потом. Едва успевает добежать до ванной комнаты, ее рвет; как позавчера и за день до того. Какое облегчение! Ей хотелось бы опустошить себя еще полнее, до конца. Она полощет рот, бросается на кровать, обессиленная, умиротворенная.
32