Ран сонно кивает и достаёт из кармана сотовый телефон, чтобы взглянуть на часы. 09:14. Скоро на боковую.
Маэстро Шимон с бесцеремонностью, свойственной детям и заслуженным артистам, принимает лёгкий, ни к чему не обязывающий кивок за согласие:
— Обычно я начинаю с Далл'Абако: си-мажорное каприччио, густое, как шоколад. В дождливую зябкую погоду — то, что доктор прописал. Два голоса: первый — пиццикато, осторожно-вопрошающий, второй — настойчивый, убедительный, ответствующий. Расставляющий все точки над «и». Хорошая разминка для пальцев, плюс — благоприятное разрешение утренних сомнений.
В смысле: быть, а не небыть. Играть, а не пить.
Иногда — заиграюсь и позабуду, что платят мне не за музыку, а за позу, за то, что стою с виолончелью в обнимку: монетки и бумажки сыплются в футляр, как из рога изобилия. Можно и не играть, а только позировать. Лёгкие деньги.
Одна беда: бывает, откроешь футляр, и первым делом хочется снова его закрыть и поскорее отправиться куда-нибудь. за линию горизонта. Уж больно паршиво — Дизенгоф-центр, восемь часов утра, лица у вас. как бы это помягче. не располагающие.
У всех вас…
Но!
Две минуты Далл'Абако, и ты — как огурчик! Настоящий кокаиновый приход!
— Что ты знаешь о кокаине? — ухмыляется Ран.
— Ничего, — сознаётся Маэстро и быстро прибавляет: литературу штудировал! Не отвлекайся. Итак, тренькаю я своё каприччио, не особо внятно, только чтобы согреться. И — проходит девушка. Такой, знаешь, серебристо-
голубой ангел. с крылышками и губками. Проходит мимо, оборачивается, и говорит.
— «Далл'Абако»? Так и сказала?
— Не перебивай. Говорит: какое у вас удивительное чувство ритма!
— Бред какой-то…
— Подожди. Это ещё не всё. Я говорю: спасибо. А у вас, говорю, чудесная попка.
— Ну ты даёшь!
— А что делать: у меня — чувство ритма, должен же я отыскать что-нибудь соответствующее… Что-нибудь достойное. И что ты думаешь: она улыбается, и отвечает: спасибо. И прибавляет: мой папа ТОЖЕ джаз на контрабасе играл. Но не так хорошо, как вы. Чувствуешь? ЕЁ ПАПА! ТОЖЕ! НА КОНТРАБАСЕ! Далл'Абако, бедняга, трижды перевернулся в гробу!
— Слушай, мне спать пора. Я, честно говоря, засыпаю уже.
— Я заканчиваю. И тут произошло настоящее чудо.
— Она растаяла?
— Она, наконец, ушла. И я сыграл си-мажорное каприччио с начала до конца — как в первый раз.
Как девственник. Как для себя одного.
Когда я думаю, на что это было похоже, вспоминаю, как шести лет от роду мама привела меня в музыкальную школу — за ручку. Виолончель вначале показалась огромной, она и в самом деле была больше меня самого, но когда я услышал её звук, испугался по-настоящему. Так испугался, что наделал в штаны. Я даже не помню, что именно из стандартного виолончельного репертуара произвело неизгладимое впечатление на неокрепшую детскую душу. Помню, что было очень, очень страшно. Я буквально усрался от страха, и меня с позором увели домой.
В тот день я понял, что буду играть на этом страшном инструменте и стану с ним жить.
Так и вышло.
И тот факт, что после всех наград, фестивалей, пластинок я остался в меньшинстве — на ступеньках Дизенгоф-центра, ничего не меняет.
Совершенно ничего не меняет.
— Вот ведь заладил… — вмешивается Ран. — Возьми орешек.
— Совершенно. Ничего. Не меняет, — твердит Маэстро Шимон.
Ран поднимается с места, тщетно пытаясь прикрыть ладонью зевок — щедрый, растянувший лицо вдоль и поперёк — как резиновое. С улицы доносится резкий звук автомобильного клаксона.
Пустые пивные бутылки катятся под ноги, позванивая, как турецкие колокольчики из увертюры к «Сералю».
Уважаемый Господь Бог!
Раз уж мы с папой решили поехать в Иерусалим, напишу тебе письмо, хоть и знаю, что это ужасно глупо.
Можно было бы, конечно, сделать проще: бросить конверт в море или в мусорный ящик. Или сжечь в маминой пепельнице — куда приятнее, чем комкать бумагу и пропихивать её в щель между святыми камнями.
Но я так редко бываю в Иерусалиме, что подумал: почему бы и нет? Давно хотел написать, много раз начинал и — бросал. Глупо, конечно.
Вот если бы мне было девять лет — дело другое, все пишут Господу в девять лет и думают, что там, наверху, кому-то есть дело до их глупостей. Но мне-то уже четырнадцать, в моём возрасте нужно быть полным остолопом, чтобы верить в подобную чушь!
Хотя — если никто не узнает, то этого как бы и не было. И я вроде — не остолоп.