Выбрать главу

Тем не менее, завершив эту вещицу, я остался ею доволен: она весьма отличается от прочих моих концертов, Вы бы сразу заметили, что в ней присутствует сильное женское начало, и арфа как нельзя лучше способна передать настроение. Я проиграл её один раз на клавесине и отложил до завтра. После этого отправился ужинать, а когда вернулся, что-то заставило меня вернуться к инструменту и сыграть её снова.

Наутро, едва открыв глаза, я бросился к инструменту и принялся наигрывать отдельные пассажи, которые мне показались особенно трогательными. Признаюсь, меня трудно разжалобить, а уж музыканты, которые норовят вышибить слезу у слушателя во время исполнения, меня попросту бесят. Дорогой Телеман, я плакал, как ребёнок, играя этот концерт самому себе, плакал навзрыд, и не мог унять слёзы.

Хорошо ещё, что никого не оказалось поблизости: представляю себе эту картину — немолодой дородный композитор, гроза нерадивых оркестрантов, то правым, то левым рукавом вытирающий слёзы умиления, приличествующие ребёнку.

Помнится, первые несколько тактов я набросал, ещё сидя в коляске, возвращаясь из оранжереи Джонатана Тайерса с грузом купленных для Вас растений. Для подобных целей у меня имеется специально расчерченный блокнот, который я использую для хранения фрагментов музыки, посетившей меня внезапно. Богиню моего ремесла, как правило, не интересует ни время, ни место: готов признаться (но только Вам!), что многие, возможно даже — наиудачнейшие — партии «Те Deum» записаны при самых нелепых и даже вздорных обстоятельствах. Если бы верующие только могли предположить, как создавалась музыка, вызывающая у них богобоязненные и смиренные чувства, клянусь, они бы распяли меня.

Но — тсссс, вернёмся к нашему (псевдо?) кактусу: итак, сидя в коляске, я записал несколько тактов, показавшихся мне удачными, но, едва вернувшись домой, сразу обо всём позабыл и отправился в оранжерею, чтобы распорядиться новой, только что купленной ёмкостью. Мне и в голову не могло прийти, что за время нашего путешествия в кадке кое-что проклюнулось, и распаковав её, я некоторое время сидел и тупо глядел на ЭТО, без единой мысли в голове, не представляя себе с чем имею дело, и стоит ли мне без лишних размышлений уничтожить неведомое растение, чтобы приготовить место для старого друга, погибающего в тесноте, или всё же позволить новому постояльцу быть и процветать.

Поразмыслив немного, я отложил окончательное решение этого дела на завтра, поднялся в кабинет и открыл блокнот, чтобы переписать ноты на чистую страницу. И лишь на следующее утро вернулся в оранжерею.

И тут произошло нечто такое, о чём я поневоле умолчал в предыдущих письмах. Признаться, я и теперь затрудняюсь объяснить — даже самому себе — что же в точности случилось в оранжерее, когда я вошёл туда осенним утром, почти год назад. Я никому никогда не рассказывал об этом, и уж тем более не стал бы об этом писать, если бы не Ваша просьба.

Войдя в оранжерею, я сразу же направился к кадке с Astrophytum-ом: вчерашний росток за ночь окреп и обрёл форму. Клянусь, я бы не сумел описать её, даже если бы очень старался, поэтому даже не стану браться за это.

Скажу только, что форма эта мне показалась удивительно знакомой. Какое-то время я стоял и наблюдал за растением, всё более убеждаясь в том, что и в самом деле превосходно знаю его, хоть это знание и не поддавалось не только разумному объяснению, но даже — простому осмыслению.

Это была моя интермедия.

Послушайте, Телеманн, хочу, чтобы это было совершенно ясно: я вовсе не имею в виду, что внешняя форма растения напоминала арфу или что-то в этом роде. Я хочу сказать, что передо мной была моя интермедия, она выросла в кадке, купленной мною у Тайерса, причём — не спрашивайте, откуда я это знал — увидев её воочию, я был совершенно уверен в том, что она росла в этой кадке все три или четыре часа, пока я перекладывал её на бумагу в своём кабинете. Это была моя музыка, выглядывающая из хорошо удобренной почвы в ожидании благодарного слушателя.

Так порой предметы или воспоминания в наших снах способны принимать самые, казалось бы, неподходящие формы и очертания, оставаясь при этом собой. Позже, наяву, мы не можем объяснить, почему сахарница во сне была юбкой м-ль Пьеро, ключ от двери — змеёй, а голова Фаринелли, которую я видел однажды ночью — верхушкой горы, на которую карабкались отважные скалолазы (все они — один за другим — срывались и падали в пропасть). Возможно, когда-нибудь появится наука, которая станет исследовать наши сны подобно тому, как сегодня врачи исследуют желудок или сердце. Покамест же ночные происшествия остаются необъяснимыми, и только жалкие шарлатаны, пытаясь выдоить грош-другой, разглагольствуют на всех углах о том, что способны разгадывать тайны, которые преподносит нам лунное время суток.