Надеюсь, то, что я рассказал сейчас, не станет известно, кроме Вас, никому. Я с большой симпатией отношусь к милейшему доктору Авеллони, но я просил бы не использовать мои свидетельства в качестве материала для его научной работы. Более того, прошу уничтожить это письмо сразу после того, как Вы его прочтёте. Мне совершенно ни к чему нелепые слухи, которые немедленно просочатся в Лондон, — стоит кому-то у меня на родине узнать о том, что Гендель выращивает свою музыку в кадках.
При этом надеюсь всё же, что письмо это будет небесполезно в Ваших разысканиях, и остаюсь нижайшим покорным слугой.
Георг Фридрих Гендель.
Телеманн — Генделю, 3 июня 1736 г.
Дорогой друг!
Только что получил от вас письмо, прочёл и немедленно уничтожил его — как вы и просили. С тех пор, как я писал вам последний раз, произошло множество событий, и вот самое главное: Astrophytum погиб! Увы, погиб безвозвратно! Я не устаю оплакивать мой кактус, а вместе со мною и вся учёная клика, которая с момента его смерти наладилась что ни день устраивать скорбные паломничества в мою оранжерею.
Astrophytum зачах, тому виной — проклятые докторишки во главе с этим надутым чурбаном — Авеллони. Они, видите ли, хотели исследовать способности растения к мимикрии, при этом совершенно не учли нежную душевную конституцию нашего дружочка.
Они оскорбили и замучили его.
И всё это произошло в моём доме! Стоило мне отъехать на пару дней (меня попросили крестить сына одного из моих друзей-музыкантов, и я никак не мог отказаться), как эти беспардонные мартышки оккупировали моё жилище, выпили бочонок прекрасного ганзейского вина и убили мою мечту, чудесный цветок моей души.
Сперва они даже не потрудились объяснить, что произошло, но видя, что я настаиваю и не успокоюсь, пока не получу полный отчёт, Авеллони рассказал мне всё: он-де был убеждён, что качество и смысл музыки не имеют особого значения, мол, наш кактус примет всё, что ему ни скорми — услышит, переварит и преобразится соответственно. И они, эти исчадия, пригласили шарманщика (вы слышите, Гендель, шарманщика!), заплатили несчастному за ночь вперёд и оставили его в моей оранжерее, строго-настрого наказав играть без перерыва.
Наутро всё было кончено.
К его чести нужно добавить, что Авеллони рвал на себе волосы и даже предложил мне денежную компенсацию, но я был безутешен — ни к чему мне его медяшки, раз невозможно вернуть к жизни моё сокровище!
Ах, Гендель, если бы вы знали, как мне жаль его! Особенно теперь, после того, как я узнал вашу историю.
Возможно, если бы они догадывались, если бы они лучше представляли себе, с чем имеют дело.
Но полно стенать и хныкать.
На будущий год декан планирует экспедицию в Мексику и клятвенно обещает добыть для меня такой же точно экземпляр (разумеется, я ему ни на грош не верю).
Дорогой мой Гендель! Чем больше я думаю об этой истории, чем глубже пытаюсь понять, с чем нам довелось столкнуться, тем лучше вижу: нам нужно быть внимательными к самим себе, а уж потом искать ответы, глядя на растения или пирамиды, изучая животных или вращение небесных светил.
Временами посреди ночи я поднимаюсь — внезапно, как на парад — и долго всматриваюсь, стараясь разглядеть в сумраке завиток ускользнувшего сновидения. В такие мгновения мне чудится, что я догадываюсь о том, что случилось на самом деле, о смысле нашей встречи, и о том, что произойдёт с нами далее.
Но приходит утро, и я — как все прочие-остальные — блуждаю в потёмках, не зная ничего и ничего не понимая — ни в себе, ни в людях, ни в музыке.
Остаюсь нижайшим покорным слугой.
Георг Филипп Телеман
Pozegnanie Ojczyzny
Мамины руки на клавишах рояля.
Почему-то из всех её пьесок, этюдов, капризов, мазурок и полонезов в памяти сохранилось только это — «Pozegnanie Ojczyzny». Она играла, конечно, очень плохо.
Никогда, ни разу не слышал я этого полонеза, сыгранного от начала до конца — без запинки.
Рояль был ужасно расстроен.
Настройщик сказал: бросьте вы это гиблое дело.
Папа не любил полонез Огинского и называл его ваша дешёвая сентиментальщина.
Мне было 12.
Он имел в виду меня с мамой, когда говорил ваша дешёвая сентиментальщина.
Наверное, он был прав. Папа был психиатр. Он знал толк в этих вещах.