Выбрать главу

Однако это изощренное чутье языка (так же, как и сказочное восприятие мира) довольно быстро притупляется, а школа, как правило, окончательно нивелирует способность к словотворчеству.

Дым под землей. Густыми хлопьями он забивается в легкие и выходит наружу сдавленным кашлем. Прозрачной паутиной обволакивает каждую клетку моего тела, смятым полиэтиленом свисает перед глазами. Я понимаю, что нужно как можно скорее выбираться из холодной ямы с глинистыми стенами, которую в течение недели стремился сделать своим жилищем.

Землянка находилась далеко за воротами, на углу леса. Глубокая яма, накрытая решетчатыми изголовьями старых, проржавевших и выброшенных за ненадобностью кроватей, найденных мною на свалке. На них лежали куски полуистлевшего рубероида, присыпанные землей и травой. Вход в землянку — тайный люк — был накрыт осколком замшелого шифера. С расстояния пяти метров этот зеленоватый волнистый обломок просто сливался с травой. Убежище было надежно спрятано.

Сложно сказать, с какой целью я выкопал эту землянку. Во всяком случае, для жизни она точно была непригодна. Даже спать в ней было почти невозможно — разве что в позе утробного младенца, согнув ноги в коленях и поджав голову. К тому же внутри пещеры всегда было холодно. Земляные стены были пропитаны мокрой стужей. Чтобы согреть помещение, я, проделав в углу рубероидного потолка отверстие, развел прямо под дымоходом небольшой огонь из березовых веток. Но дрова были мокрыми, и дым вместо того, чтобы выходить в это подобие трубы, заполонил всю земляную комнату, и я сразу же начал задыхаться. Это ощущение напоминало тот страх, который я однажды испытал внутри закружившейся морской волны, когда не мог вынырнуть из-под воды в течение минуты. Я дышал дымом, мое тело отказывалось сдвигаться с места, хотя мозг исступленно взывал о помощи. Я словно окаменел. И лишь в последний момент каким-то чудом я заставил свои руки поднять шифер и вырвался из этой самодельной могилы. С тех пор я никогда не возвращался в землянку.

Оловянный мальчик огляделся по сторонам. Его окружала пыльная темнота. Только через замызганное стекло форточки, расположенное почти под самым потолком мастерской, просачивались змейки сумеречного света. Это мерцала луна. До пола эти взблески не добивали, а растворялись примерно в метре от закопченного окошечка подобно тому, как тает в темноте белесый дым, выпущенный обугленными легкими курильщика. Но, просидев в потемках много дней, мальчик приспособился различать очертания окружавших его предметов. Сколько же странных вещей было беспорядочно свалено вокруг: какие-то гвозди, проволочки, ремешки, иглы, сверла, шурупы, саморезы, шайбочки, лезвия, осколки, гайки, кусочки пакли и обрывки стекловаты. Все это было беспорядочно разбросано по пыльному полу. Предметов было невероятно много, но все они казались привычно-скучными, не наделенными смыслом. Только однажды какая-то странная вещица привлекла внимание оловянного человечка — железная коробочка прямоугольной формы с открывающейся крышечкой сверху. Этот предмет заинтересовал мальчика, показался ему посторонним, случайно потерянным среди всего хлама мастерской. Приоткрыв крышечку, он обнаружил внутри отверстие, из которого тянуло странно-резким ароматом, напоминавшим запах технического спирта. А рядом с отверстием располагалось непонятное маленькое колесико-шестеренка.

Большие не могли быть детьми. Даже много-много лет назад. Это невозможно. Большие не умеют плакать.

Пассажир теряет непосредственность, когда начинает осознавать, что ему дозволено существовать только как обратной стороне другого. Между желанием что-либо совершить и действием теперь появляется еще одно психологическое звено — ориентация на другого. Другой присутствует в каждом окружающем предмете, другой контролирует каждый шаг, другой требует исполнения приказа. Мнимая самостоятельность представляет собой частный случай тотальной регламентации, ведь функции контроля и оценки всегда принадлежат другому: пассажир существует только по воле другого. Сначала пассажиру трудно осознать, что его судьбу вершат другие, ему кажется, что другой один, что с ним можно договориться, но потом их становится двое, а в дальнейшем число других все больше увеличивается и, в конце концов, приближается к бесконечности. Мозг пассажира постоянно пребывает в фазе ломки и деформации, его одолевает рассогласование: стимул все больше не соответствует образу. Другие определяют весь смысл существования пассажира, тщетно пытающегося отделиться от них, чтобы обрести собственное присутствие. Но сценарий не позволяет ему родиться. Все, что ему предоставлено, — это подражание другому и возможность самому превратиться в другого.

Когда находишь момент, чтобы высказать то, что давно собирался, всегда формулируешь мысли чересчур быстро, какими-то урывками, заикаясь. И в результате говоришь совсем не то, что хотел.

Лица. Очень много физиономий. Красных, потных, смеющихся морд. На миг они тонут в темноте и снова появляются маслянистыми бликами. Их напудренные парики, расшитые золотом камзолы, накрахмаленные локоны и маскарадные маски лоснятся от тусклого водянистого света. Кромешные гримасы. Иногда мне кажется, что все вокруг — одна большая издевательская ухмылка. Подлая и омерзительная. Что-то скрывающая от меня, но требующая вымолить этот секрет. Звон бокалов, скрежет зубов, хлопки в ладоши, родинки на щеках, противный гомерический хохот, кислая вонь подмышек. Люстра раскачивается, попеременно освещая разные части комнаты. Зубы пережевывают пищу. Чавканье и скрежет. Руки бессмысленно теребят серебряные ножи и вилки. Сахарницы, салатницы, бутылки, рюмки. Очки, усы, сигареты, сережки. Как скучно они веселятся. Хочется заползти под стол, ведь только там удастся укрыться от навязчивых взглядов. Под столом все выглядит куда смешнее, чем снаружи. Блеск бокалов не слепит глаз, а вместо напыщенных важных особ здесь — ноги, брюки, юбки, носки, чулки и тапочки. Да, нужно как можно быстрее спрятаться под стол. Но они окружили меня, взгромоздили на табуретку и просят прочитать стихотворение. А я этого терпеть не могу. И упрямо молчу. Тогда чья-то рука хватает меня за нос и начинает водить из стороны в сторону под несмолкающий аккомпанемент восторженного хохота. Я захлебываюсь гневом, но мне запрещено кричать. И тогда я высмаркиваюсь прямо в эту руку.

У других искусственная кожа. Я понял это не так давно. Грубая, как наждак, но при этом толстая, как резина, подделка. Они берут в руки предметы, от одной мысли о прикосновении к которым мне становится не по себе, настолько я не выношу их вида. А жизнь других невозможно представить вне этих предметов.

Иногда мне снится, что я способен смотреть сквозь их оболочку. И тогда становится еще страшнее.

Опухоль города разрасталась на коже земли. Каждый день ненасытная болезнь заглатывала все новые людские массы. Город неустанно омертвлял природу, он превратил луга в подстриженные газоны, леса — в чахлые скверы, реки — в мертвые каналы. Все живое тонуло в этой серой, холодной воде.

Великан взял в руку город и со всей силы сжал ладонь в кулак. Ему надоело быть узником серо-коричневого склепа. Дороги в один миг скрутились как мелкий серпантин; нитки заборов, связывавшие землю, порвались; щепки небоскребов тихонько захрустели; памятники, арки, мосты, строительные краны, подвесные леса, лестницы, эскалаторы, чертовы колеса — все это исчезло. Между сжатых пальцев стала сочиться серая грязь.

Но великану этого было слишком мало. Он мечтал избавиться от ржавой арматуры внутри своей груди. С каждым днем эти спицы все больше стремились прорвать стены плоти, ему даже начали мерещиться первые трещины. Великан чувствовал, как разрастались металлические прутья, царапая грудь изнутри и распирая ребра. Но он не знал, как избавиться от этих железных водорослей. Он никак не мог постичь тайну тех обстоятельств, в которых оказался. Спектакль разрастался не только снаружи, но и изнутри.

Спать посреди дня — что может быть хуже. В тот момент, когда ты погрузился в игру, тебя снова возвращают обратно в кокон одеяла. Притворяться спящим — это целая наука. Не всякому под силу ее освоить. Один из способов, чтобы большие не раскусили, что ты не засыпал — это научиться не моргать. Спящие никогда не моргают. Вы не замечали? Но это так, их веки недвижимы. Только дыхание выдает в них жизнь. Главное — направить зрачки вниз и изо всех сил напрячь их, тогда у наблюдающего возникнет иллюзия, что ты на самом деле уснул, он постоит с минуту и прекратит надзор. Страшнее всего — впасть в летаргический сон, в кому или как там еще это называют? Говорят, что таких уснувших неоднократно хоронили заживо, а просыпались они уже в гробу, но никак не могли выбраться.

Больших никогда всерьез не интересовало то, о чем он размышлял, то, что представляло для него важность. Они могли делать вид, иногда, пожалуй, им даже удавалось убедительно изобразить заинтересованность, но даже в эти минуты он все-таки осознавал, что под оболочкой их улыбки — полное безразличие. Они говорили лениво, их стеклянные глаза всегда смотрели как бы сквозь него, так обычно глядят в окно — толком не задумываясь о том, что там происходит. Вуаль доброжелательности едва прикрывала их апатичный, абсолютно непроницаемый взгляд. Зато их занимали внешние детали, частности и мелочи: состояние его одежды и обуви, его прическа и прочая дребедень. А как раз этому-то он сам уделял очень мало внимания. Большие вызывали в нем ответное безразличие, он молча слушал их замечания и пытался грызть ногти, но за это его еще больше ругали. Когда же он совсем перестал делиться с ними своими мыслями, они недовольно стали называть его скрытным.

В детстве у него неоднократно обнаруживали гнид. Так уж выходило, что они время от времени заводились в его косматых волосах. Нередко этот не самый приятный факт громогласно констатировали в парикмахерской. Женщина в белом халате подставляла его голову под кран, мочила волосы, брала ножницы, но потом начинала некоторое время разглаживать лохмы руками (а иногда это происходило и до начала всей процедуры стрижки), а через пару минут объявляла, что отказывается его стричь. Весь его план — сбежать, ничего не заплатив, рушился, и его с позором выставляли на улицу. Уже через пару дней из гнид вылуплялись вши, и голова начинала неимоверно чесаться.