Выбрать главу

Пока мы разговаривали с Садиком, пришел Шульц с флейтой.

— А я думаю, что это у меня с утра нос чешется, — кричит он с порога, — оно вот, оказывается, к чему! Приметы всегда верный прогноз дают.

— Ну, что я тебе, Алешка, говорил? — смеется Садик. — Я Шульца как облупленного знаю.

Прошло два года после моей встречи с Садиком, и вновь мне с ним довелось встретиться за сотни километров от Питера.

С одними нашими знакомыми мы в летний отпуск отправились в паломническую поездку к преподобному Серафиму Саровскому в Дивеево. По дороге остановились заночевать в Санаксарском монастыре. Выхожу за ворота монастыря и вижу: ко мне навстречу устремился какой-то человек в длинном сером плаще, в широкополой фетровой шляпе, за плечами рюкзак. Но когда он закричал: «Лешка, дружище, дай я тебя обниму», — тут я сразу узнал Садика. Подбегает, обнимает меня и говорит:

— Вот, Леха, гора с горой не сходятся, а человек с человеком всегда сойтись могут.

— Ты что тут делаешь, Садик, какими судьбами?

— Я теперь, Лешка, божиим странником стал, второй год по Руси Святой хожу и все никак не нарадуюсь жизни такой. И чего я раньше не додумался до этого?

Мы с ним присели на скамейку около монастыря, взяли в киоске санаксарских пряников и душистого чая, и Садик поведал мне свою историю.

— Поехали мы, Лешка, к Шульцу в Александрию, его день рождения отмечать. Сидим, выпиваем за его здоровье. Сам знаешь, у Шульца скатертей никогда на столе не бывает. А стол-то старинный, еще с царских времен остался. Дед Шульца в императорском дворце поваром служил. Много чего от его деда осталось. Шульц, конечно, по доброте своей половину раздал, а половину пропил. Но стол этот берег, как память. И уж если у него гулянка, то он обязательно этот стол газетами застилает, чтобы селедкой не перепачкали. Ты же знаешь, Лешка, я никогда телевизор не смотрю, газет не читаю, а тут вижу, как между моей рюмкой и бутербродом с сыром на газете фотография девочки лет шести-семи. Такая красивая девчушка с двумя огромными бантами, как Мальвина из сказки «Буратино». А над фотографией крупными буквами написано: «Добрые люди, спасите девочку».

От чего же, думаю, ее спасать? Ну и пока Шульц на своей флейте услаждал нас музыкой, я заметку под фотографией всю прочел. Девочка эта, оказывается, тяжело больна, и спасти ее может операция за границей, которая стоит двадцать пять тысяч долларов. Досада меня взяла, вот, думаю, какие-то несчастные двадцать пять тысяч долларов — и жизнь этой девочки. Жалко мне девочку стало и обидно, что у меня нет двадцати пяти тысяч «зеленых», а то бы сейчас прямо отнес.

Сижу, плачу. Шульц перестал на флейте играть.

— Садик, друг мой, — говорит он, — из всей нашей тусовки твоя душа тоньше всех музыку воспринимает. Потому я готов для тебя играть хоть всю ночь, если, конечно, водки хватит.

Я ему говорю:

— Шульц, играешь ты бесподобно, спору нет, но плачу я совсем о другом.

— О чем же ты плачешь? — нахмурился Шульц. — По-моему мы здесь собрались на день рождения, а не на поминки.

— Не обижайся на меня, добрый Шульц, ибо плачу я от того, что у меня нет двадцати пяти тысяч долларов.

Тут все, даже кто сильно был пьян, удивились. А Мефодий говорит:

— Уж если наш Садик плачет, что у него нет двадцати пяти тысяч долларов, то я готов рыдать о том, что у меня нет даже одной тысячи.

Встает Димка-скрипач и говорит:

— Готов плакать о ста баксах на завтрашнюю опохмелку.

Я говорю:

— Хорошие вы люди, но соображения у вас не более, чем у допотопных неандертальцев. Скорбь моя не о деньгах, а о ребенке, которого надо спасти, — и зачитал им заметку из газеты.

Тут Таня-художница как зарыдает. Мы стали ее успокаивать: ты-то, мол, чего плачешь? Она говорит:

— Я представила себе, что выйду замуж, у меня родится такая же девочка, и я не смогу ее вылечить, потому что картины мои никто не покупает, кроме Мефодия, а он мне за них гроши платит.

Мефодий говорит:

— Успокойся, импрессионистка лупоглазая, замуж тебя все равно никто не возьмет.