Выбрать главу

— Нет, нет, дядя Аист, — возразила она, — лучше поиграйте.

Он снял пелерину, сел и сыграл какую-то простую, но необыкновенно грустную мелодию.

— Как это хорошо! Как хорошо! — твердила Амелия, стоявшая у рояля.

Когда пьеса кончилась, девочка спросила:

— Что вы играли?

Дядя Аист пояснил, что это начало пьесы «Размышление», сочиненной одним его другом, монахом-францисканцем.

— Бедный! Сколько он выстрадал!

Амелия пожелала узнать подробности. Усевшись на табурете-вертушке и плотнее укутавшись в шарф, она упрашивала учителя:

— Расскажите, дядя Аист, ну расскажите!

Оказалось, что в юности автор этой музыки страстно полюбил одну монахиню; эта обреченная любовь свела несчастную в могилу; она скончалась в своей келье, а он, от горя и тоски, постригся в монахи…

— Я так и вижу его лицо…

— Он был красив?

— Необыкновенно. Юноша в цвете сил, из Богатой семьи. Однажды он пришел ко мне в собор, когда я играл на органе, и сказал: «Посмотри, что я написал», — и подал мне лист нотной бумаги. Начиналась мелодия в ре миноре. Он сел и стал играть… Ах, милое дитя, что это была за музыка! Но я помню только самое начало.

И взволнованный старик снова повторил грустную мелодию «Размышления» в ре миноре.

Эта история весь день не выходила у Амелии из головы. Ночью у нее сделался жар, в бреду ей являлась фигура монаха-францисканца, возникавшая из темноты у органа в эворском соборе. Она видела его глаза, горевшие на изможденном лице. А где-то далеко-далеко монахиня в белых одеждах рыдала, припав к черным монастырским ступеням. Потом через длинный каменный двор францисканской обители вереница монахов направлялась в церковь, и он шел позади всех, горбясь, пряча лицо под капюшоном, с трудом волоча обутые в сандалии ноги, и в воздухе гудел погребальный звон: колокола звонили по усопшей.

Потом Амелии грезились другие картины: в бескрайнем черном небе две любящие души, в монашеских одеяниях, сплетались и наполняли тьму невыразимо волнующим звуком поцелуев, и кружились, носимые неземными ветрами, и таяли на глазах, точно обрывки тумана; потом во мраке возникло огромное кровоточащее сердце, пронзенное кинжалами, и падавшие с него капли крови орошали все вокруг алым дождем.

Наутро жар спал. Доктор Гоувейя успокоил Сан-Жоанейру простыми словами:

— Не пугайтесь, милая сеньора, не забудьте: скоро вашей девочке пятнадцать лет. Завтра наступят головокружения, возможны приступы тошноты… Потом все это пройдет без следа. Она будет опасна для нашего брата.

Преступление Падре Амаро

Сан-Жоанейра поняла.

— У этой маленькой женщины горячая кровь и сильные страсти! — присовокупил старый врач, улыбаясь и втягивая в нос понюшку табака.

Примерно в это же время сеньор декан, покушав за завтраком асорды,{34} вдруг упал, разбитый апоплексическим ударом. Какое внезапное и ужасное потрясенье для Сан-Жоанейры! Целых два дня, растрепанная, неодетая, она металась по комнатам, рыдая и причитая. Дона Мария де Асунсан и обе дамы Гансозо приходили ее утешать, а дона Жозефа Диас сказала, как бы вскрывая суть их успокоительных речей:

— Полно убиваться, милочка, ты без друга не останешься!

Это случилось в начале сентября. Дона Мария де Асунсан, владевшая небольшим домом на побережье близ Виейры, пригласила туда на купальный сезон Сан-Жоанейру с Амелией: на здоровом морском воздухе, в новых местах бедная женщина скорее забудет свое горе.

— Ты делаешь доброе дело! — говорила ей Сан-Жоанейра. — Я все время думаю: вот тут он ставил свой зонт… Здесь он сидел и смотрел, как я шью!

— Ну, хорошо, хорошо, хватит об этом. Ешь, пей, купайся, время залечивает все раны. Не забудь, что ему уже было верных шестьдесят.

— Ах, милая ты моя! Ведь привыкаешь к человеку…

Амелии исполнилось только пятнадцать лет, но она была высокого роста и уже вполне сформировалась. Месяц, проведенный в Виейре, был для нее истинным праздником! Она еще никогда не видела моря и могла, не скучая, часами сидеть на песке, околдованная безбрежной голубизной воды, тихо колыхавшейся под жарким солнцем. Изредка на горизонте появлялся и исчезал дымок пакетбота; однообразный, вздыхающий плеск волн убаюкивал девушку; вокруг, насколько хватал глаз, искрился под синим небом песчаный пляж.

Как запомнилось Амелии это время! Едва занимался день, она уже была на ногах. Утро — лучшее время для купанья. Вдоль всего пляжа тянулись брезентовые тенты. Дамы, открыв зонтики, сидели на деревянных стульчиках, любовались морем, болтали. Мужчины в белых пляжных туфлях курили, растянувшись на циновках, или рисовали что-нибудь на песке, а поэт Карлос Алкофорадо, демоническая личность, ходил по самой кромке берега, провожаемый женскими взглядами, одинокий, угрюмый, а за ним трусил его огромный ньюфаундленд. Амелия выходила из-под брезентового навеса в купальном платье из голубой фланели, с перекинутым через руку полотенцем, поеживаясь от холода и страха; вся дрожа, держась за руку пляжного служителя, скользя на мокрой гальке, она, тайком перекрестясь, входила в воду и с трудом пробиралась сквозь плотную массу водорослей, колыхавшихся на линии прибоя. Набегала пенистая волна. Амелия окуналась и, едва переводя дух, возбужденно прыгала на месте и выплевывала соленую воду. Зато какое чудесное ощущение, когда выходишь из моря! Накрутив на голову полотенце, глубоко дыша, она медленно шла к своему тенту; тяжелое, пропитавшееся водой купальное платье сковывало ее движения, но она радостно улыбалась. Вокруг раздавались дружеские голоса: