– Посмотри на него! Все отдай – и мало! Это краса и гордость духовенства. Другого такого нет!..
А Жоана Эдуардо все они считали «пустым номером». Амелия уже и не скрывала своего пренебрежения к жениху; ночные туфли, которые она начала было для него вышивать, давно исчезли из ее рабочей корзинки; она больше не караулила у окна, когда он пройдет в контору мимо их дома.
Больше не оставалось сомнений и у Жоана Эдуардо – и он был мрачен, как черная ночь.
«Амелия влюбилась в этого падре», – говорил он себе, и к боли за утраченное счастье примешивалось опасение за честь девушки.
Однажды после мессы, заметив, что Амелия выходит из собора, он дождался ее у аптеки и решительно сказал:
– Я должен поговорить с вами, менина Амелия… Так продолжаться не может… Я не в силах… Вы влюблены в падре Амаро!
Побелев как мел, прикусив губу, Амелия ответила:
– Вы хотите оскорбить меня!
Она с негодованием отвернулась и пошла прочь.
Он схватил ее за рукав жакетки.
– Послушайте, менина Амелия. Я не хочу оскорблять вас, но вы не знаете… Я до того дошел, что… У меня сердце разрывается! – Голос его пресекся от волнения.
– Вы не правы… Это недоразумение… – пробормотала она.
– Тогда поклянитесь, что между вами и этим падре ничего нет!
– Клянусь спасеньем души!.. Ничего нет! Но имейте в виду: если вы еще раз об этом заговорите, если вздумаете меня оскорблять, я все расскажу маменьке – и вам откажут от дома.
– О, менина Амелия!
– Нам нельзя стоять тут и разговаривать… Вон уже дона Микаэла смотрит…
Старуха дона Микаэла действительно приподняла край муслиновой занавески и смотрела на них своими быстрыми, любопытными глазками, прижавшись сморщенным лицом к стеклу. Они сейчас же разошлись – и разочарованная старуха опустила занавеску.
В тот же вечер Амелия, воспользовавшись тем, что дамы с большой горячностью обсуждали проповеди миссионеров, выступавших в Боррозе, тихо сказала Амаро, продолжая работать иглой:
– Нам надо быть осторожнее… Не смотрите на меня при гостях и не садитесь возле меня… Кое-кто заметил…
Амаро сейчас же отодвинулся от нее вместе со стулом и пересел ближе к доне Марии де Асунсан; но, несмотря на предостережение Амелии, глаза его не отрывались от нее, вопрошая безмолвно и тревожно. Он со страхом ждал признаков подозрения со стороны матери или коварных перемигиваний старух, которые непременно устроят скандал. После чая, когда все шумно задвигали стульями, пересаживаясь для игры, в лото, он быстро спросил:
– Кто заметил?
– Никто. Просто я боюсь. Надо быть осторожнее.
С этого дня кончились нежные взгляды, сиденья рядышком, секретничанье; и они испытывали новое острое удовольствие от того, что, по обоюдному сговору, держались друг с другом холодно, в глубине души гордясь и радуясь, что у них общая тайна – их любовь. Амелия упивалась этим новым счастьем: пока падре Амаро болтал со старухами, она слушала его голос, его шутки, впитывала всем существом его присутствие и при этом, целомудренно опустив глаза, вышивала ночные туфли для Жоана Эдуардо, ибо из хитрости она снова принялась за работу.
И все-таки конторщик не был вполне спокоен: ему не нравилось, что падре Амаро проводит все вечера на улице Милосердия; что он удобно сидит в кресле, закинув ногу на ногу и наслаждаясь умиленным поклонением старух. «Амелиазинья – да, Амелиазинья теперь ведет себя хорошо, она мне верна», – думал Жоан Эдуардо и все-таки знал, что падре Амаро к ней неравнодушен, что он на нее «глазеет». Амелия поклялась спасеньем своей души, что у них ничего нет, и он ей верил – и все же боялся старух, благоговевших перед падре Амаро, боялся их медленного, но упорного влияния. Нет, он не успокоится, пока не получит место чиновника в Гражданском управлении и не увезет Амелию из этого пропитанного ханжеством дома. Но счастливый миг все не наступал, и каждый вечер Жоан Эдуардо уходил с улицы Милосердия все более влюбленный, мучаясь ревностью, остро ненавидя «долгополых» и не находя в себе мужества отказаться от этой любви. Тут-то и завел он привычку бродить ночью по городу. Иногда он снова заглядывал на улицу Милосердия посмотреть на закрытое окно Амелии, оттуда шел на старую аллею у реки, но равнодушный шелест деревьев только обострял его тоску. Он отправлялся в бильярдное заведение, смотрел на игроков, гонявших шары, на растрепанного маркера, который зевал, прислонясь к бильярдному столу. В воздухе стоял запах скверного керосина. Конторщик выходил и медленно брел в редакцию «Голоса округа».
X
Редактор «Голоса округа», Агостиньо Пиньейро, приходился Жоану Эдуардо дальним родственником. За искривленную спину и тщедушную, рахитичную фигурку его прозвали «Горбуном». Но и помимо этого Агостиньо был гнусен до чрезвычайности; его бабье личико с порочными глазами говорило о закоренелой, постыдной развращенности. В Лейрии ходили слухи, что он нечист на руку. Во всяком случае, Агостиньо не раз слышал фразу: «Если бы вы не были горбуном, я бы вам все кости переломал!» Вследствие этого он пришел к мысли, что его горб – самое надежное оружие защиты, и преисполнился спокойной наглости.