Выбрать главу

Не раз он обрушивался на всех сенаторов вместе, обзывал предателями матери и братьев, показывал доносы, которые будто бы сжег, оправдывал Тиберия, который, по его словам, поневоле свирепствовал, так как не мог не верить стольким клеветникам. Всадническое сословие поносил о всегда за страсть к театру и цирку. Когда чернь, в обиду ему, рукоплескала другим возницам, он воскликнул: «О, если бы у римского народа была только одна шея!»; а когда у него требовали пощады для разбойника Тетриния, он сказал о требующих: «Сами они Тетринии!» Пять гладиаторов-ретиариев в туниках бились против пяти секуторов,[6] поддались без борьбы и уже ждали смерти, как вдруг один из побежденных схватил свой трезубец и перебил всех победителей; Гай в эдикте объявил, что скорбит об этом кровавом побоище и проклинает всех, кто способен был на него смотреть.

Он даже не скрывал, как жалеет о том, что его время не отмечено никакими всенародными бедствиями: правление Августа запомнилось поражением Вара, правление Тиберия — обвалом амфитеатра в Фиденах, а его правление будет забыто из-за общего благополучия; и снова и снова он мечтал о разгроме войск, о голоде, чуме, пожарах или хотя бы о землетрясении.

Даже в часы отдохновения, среди пиров и забав, свирепость его не покидала ни в речах, ни в поступках. Во время закусок и попоек часто у него на глазах велись допросы и пытки по важным делам, и стоял солдат, мастер обезглавливать, чтобы рубить головы любым заключенным. В Путеолах при освящении моста он созвал к себе много народу с берегов и неожиданно сбросил их в море, а тех, кто пытался схватиться за кормила судов, баграми и веслами отталкивал вглубь. В Риме за всенародным угощением, когда какой-то раб стащил серебряную накладку с ложа, он тут же отдал его палачу, приказав отрубить ему руки, повесить их спереди на шею и с надписью, в чем его вина, провести мимо всех пирующих. Мирмиллон из гладиаторской школы бился с ним на деревянных мечах и нарочно упал перед ним, а он прикончил врага железным кинжалом и с пальмой в руках обежал победный круг. При жертвоприношении он оделся помощником резника, а когда животное подвели к алтарю, размахнулся и ударом молота убил самого резника. Средь пышного пира он вдруг расхохотался; консулы, лежавшие рядом, льстиво стали спрашивать, чему он смеется, и он ответил: «А тому, что стоит мне кивнуть, и вам обоим перережут глотки!» Забавляясь такими шутками, он однажды встал возле статуи Юпитера и спросил трагического актера Апеллеса, в ком больше величия? А когда тот замедлил с ответом, он велел хлестать его бичом, и в ответ на его жалобы приговаривал, что голос у него и сквозь стоны отличный. Целуя в шею жену или любовницу, он всякий раз говорил: «Такая хорошая шея, а прикажи я — и она слетит с плеч!» И не раз он грозился, что дознается от своей милой Цезонии хотя бы под пыткой, почему он так ее любит.

Зависти и злобы в нем было не меньше, чем гордыни и свирепости. Он враждовал едва ли не со всеми поколениями рода человеческого. Статуи прославленных мужей, перенесенные Августом с тесного Капитолия на Марсово поле, он ниспроверг и разбил так, что их уже невозможно было восстановить с прежними надписями; а потом он и впредь запретил воздвигать живым людям статуи или скульптурные портреты, кроме как с его согласия и предложения. Он помышлял даже уничтожить поэмы Гомера — почему, говорил он, Платон мог изгнать Гомера из устроенного им государства, а он не может? Немногого недоставало ему, чтобы и Вергилия, и Тита Ливия с их сочинениями и изваяниями изъять из всех библиотек: первого он всегда бранил за отсутствие таланта и недостаток учености, а второго — как историка многословного и недостоверного. Науку правоведов он тоже как будто хотел отменить, то и дело повторяя, что уж он-то, видит бог, позаботится, чтобы никакое толкование законов не перечило его воле.

У всех знатнейших мужей он отнял древние знаки родового достоинства. Птолемея, о котором я уже говорил, он и пригласил из его царства и принял в Риме с большим почетом, а умертвил только потому, что тот, явившись однажды к нему на бой гладиаторов, привлек к себе все взгляды блеском своего пурпурного плаша. Встречая людей красивых и кудрявых, он брил им затылок, чтобы их обезобразить. Был некий Эзий Прокул, сын старшего центуриона,[7] за огромный рост и пригожий вид прозванный Колосс-эротом; его он во время зрелищ вдруг приказал согнать с места, вывести на арену, стравить с гладиатором легко вооруженным, потом с тяжело вооруженным, а когда тот оба раза вышел победителем, — связать, одеть в лохмотья, провести по улицам на потеху бабам и, наконец, прирезать. Поистине не было человека такого безродного и такого убогого, которого он не постарался бы обездолить. А когда Порий, колесничный гладиатор, отпускал на волю своего раба-победителя, и народ неистово рукоплескал, Гай бросился вон из амфитеатра с такой стремительностью, что наступил на край своей тоги и покатился по ступеням, негодуя и восклицая, что народ, владыка мира, из-за какого-то пустяка оказывает гладиатору больше чести, чем обожествленным правителям и даже ему самому!