— Американец с какой-то заботой на уме.
Мне вовсе не понравилось, что во мне так легко узнали американца.
— Скажите, вы случайно не из тех идиотов, которые мечутся от моста к мосту, мешая и докучая потенциальным самоубийцам?
— Только не я, — отвечал он, благодушно улыбнувшись. — Я из тех идиотов, которые зарабатывают на жизнь, дуя в трубу… труба, корнет, иногда немножко пианино…
Он скрестил в коленях длинные паучьи ноги, приподнял лежащую на скамье пачку пластинок.
— Увидел их, и, ясное дело, обратил внимание. Прикинул, что американец в Париже с пачкой граммофонных пластинок — малый, с которым стоит познакомиться.
Он просмотрел ярлыки, кивнул, широко улыбнулся, открыв зубы, которые почему-то нигде не соприкасались друг с другом. Улыбка его приводила на ум обглоданный кукурузный початок, но зубы были очень белые.
— Клайд Расмуссен, — представился он, протянув руку, слишком далеко высовывающуюся из рукава клетчатого норфолкского жакета.
Жакет был ему немного не впору, как и полосатая бело-коричневая рубашка, и брюки, слишком измятые, чтобы их вид можно было объяснить артистической небрежностью. Истертые коричневые ботинки вздулись на пальцах, там, где отслаивались странными заплатами слои кожи. Тем не менее он не производил впечатления опустившейся или сомнительной личности. Похоже, ему просто было все равно. Наверно, мы двое производили странное впечатление: я в своем черном французском костюме выглядел, как ученик банкирской фирмы, ну а Клайд выглядел как Клайд.
— Роджер Годвин, — сказал я, и мы пожали друг другу руки.
Через четверть часа мы знали друг о друге все, что стоило знать. Он был чуть старше века, прибыл в Париж рядовым американского экспедиционного корпуса и сам удивился, как по душе пришлись ему страна и люди. Вернувшись в Штаты, он после увольнения из армии мотался от оркестра к оркестру, провел некоторое время на Среднем Западе, пока разбирался, что за музыка у него внутри. Так он и выразился, мол, музыка всегда в тебе, и надо только достаточно разобраться в лабиринте искусства и набраться техники, чтобы научиться выпускать ее на свободу.
— Это как с писателями, — говорил он, удивляя странным сочетанием ленивой позы, которую он принял, откинувшись на спинку скамьи, и энтузиазма, заметного в глазах и в голосе. — В тебе есть что-то вполне готовое, только ты не знаешь, что это такое, пока не пожил достаточно, чтобы подобрать ключ. Я в траншеях встречал ребят, которым хотелось стать писателями, поэтами, все такое — война в них это высвободила — талант, умение видеть… и, знаешь, на это стоило посмотреть. Почти все они, конечно, погибли. Но не все. В Париже полно таких, кто выжил, и хороших писателей, и плохих, кажется, им довольно неловко, что они уцелели. — Он постучал себя по груди. — Это там внутри — нет гарантии, что ты это там найдешь, может, там даже пусто. — Он коротко рассмеялся. — Никогда не знаешь. — И он улыбнулся щербатой улыбкой, чуть смущенно. — Словом, вы ничего не понимаете в музыке. И еще меньше в джазе.
Я кивнул, глядя, как он почти любовно перебирает диски плоскими кончиками пальцев.
— Луи Армстронг, да, неплохо для начала. Не вижу, почему бы нам не просветить вас наскоро. Никогда не знаешь, может, вы в это нырнете, как утенок в… Слушайте, Годвин, беретесь? Готовы немножко поучиться?
Он слегка склонил голову в сторону, волосы у него топорщились во все стороны, но в глазах не было смеха. Он всматривался, оценивал меня.
— Вы студент, я учитель?
— Конечно, Клайд — сказал я, — я берусь, только надеюсь, что вы будете со мной терпеливы.
— Ну вот, теперь вы говорите прямо как девица из Дубьюка.
По дороге к его квартире он начал первый урок.
— Что вы знаете о джазе?
Клайд достал из кармана черствый круассан, отломил кусок и принялся жевать. Протянул мне, и я, смахнув налипший в кармане мусор, отломил крохотный уголок. Он запихнул остаток обратно в карман.
— Ничего, — признался я. — Пол Уайтмен…
— Жан Голдкетт?
Я покачал головой.
— Фрэнки Трамбауер? Мезз Мезроу?
— Простите…
— Ну, о Биксе-то вы наверняка слышали?
— О ком?
— Бикс Байдербек. Вы же слышали о Биксе Байдербек, ручаюсь.
— Никогда ни за что не ручайтесь, Клайд.
Мы стояли под каштаном, чувствуя остывающий с наступлением сумерек ветерок. Над Монмартром громоздились лиловые облака. Я старательно жевал сухую, довольно черствую булку.
— Да вы настоящий отшельник, приятель. Я считал, в Гарварде немножко более… au courrant.[17]