Выбрать главу

Алексей вышел из дома и трусцой пустился по улице, радуясь воле, как шалый телок, сорвавшийся с привязи. Решил покончить с Иваненко. Вот сейчас зайдёт к нему и сделает все, что нужно. Дорогой, однако, забыл и про Леку, и про службу, думал о Нонне. Поймал себя на том, с каким сладким, тёплым чувством вспоминает про неё. До чего хороша! Не обычной заурядной женской красотой — лицом, фигурой, а своей яркостью. Глянешь на неё и глаза зажмуришь — такая яркая, что теряешься. Почти каждый день видятся — в одном ведь доме живут, а не может до сих пор говорить с ней спокойно, естественно, как говорит со всеми. Позавидовал Соколовскому — ну и повезло с женой. Это вам не Лека… Вспомнилось однажды сказанное Нонной: «Вы, Алексей Сидорович, человек добрый, честный, а вот цели в жизни у вас нет. Высокой цели».

— Нет цели? — повторил он теперь вслух, впервые задумавшись над этими словами, и приостановился. — Как так нет цели? Я ж выбрал службу, чтобы карьеру сделать. Хочу стать следователем, потом товарищем прокурора, прокурором… Разве это не цель?

Интересно, а какая у неё цель и у мужа её? Выходит, есть она у них и живут для этой цели? А почему живут врозь, почему она не поехала в Корольцы вместе с мужем? Интересно и непонятно. Алексей задумался. В груди что-то царапнуло, заскребло острой лапкой. Если у них есть цель, как они могут достигнуть её здесь: Нонна нигде не служит, муж — эконом бедного имения в конотопской глуши.

Может быть, до чего-нибудь и додумался бы Потапенко или хоть что-то заподозрил, но по своему характеру он не был способен долго думать об одном. А поскольку он остановился как раз напротив трактира, то и зашёл туда.

— Полстакана водки, — сказал он трактирщику Фруму и кинул на стойку рубль, — малосольный огурец и сала с хлебом.

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Основное, что надо было сделать по расследованию убийства мещанки Картузик Параски, Богушевич сделал до конца дня. Осталось получить от судебного врача-эксперта заключение, и можно писать обвинительный акт. Он был уверен, что товарищ прокурора Кабанов не сумеет ни к чему придраться.

Дневная жара спала, на город легла приятная прохлада. Богушевич зашёл к себе в участок, — солнце повернуло на запад, его лучи больше не били в окна, в кабинете стало свежо. Он отдёрнул занавески, распахнул настежь одно окно, пододвинул кресло, сел, облокотившись на подоконник. Окно выходило во двор, там росли две старые акации с узловатыми сучьями, кусты сирени и берёзка. Берёзка молоденькая, дотянулась лишь до середины окна, ещё не совсем белоствольная, с бересты сходят тонкие, почти прозрачные чешуйки, ствол растёт, становится толще, береста лущится. Это было любимое дерево Богушевича. Каждый раз, входя в кабинет, здоровался с ним вслух, как с живым, а потом то и дело подходил к окну, чтобы взглянуть на него.

Берёзы и берёзовые рощи он любил с детства за их светлый, радостный вид. Там, на родине, в Кушлянах, у них в усадьбе росла старая берёза со сломанной верхушкой. Он с братом Валерианом принёс из лесу и посадил рядом с ней несколько молодых берёзок, чтобы старушке было веселее. На вершину берёзы втащили сбитый из досок настил для аистов. И когда птицы свили там гнездо, отец очень обрадовался: «Ну, слава богу, аисты нас приветили, горе обойдёт стороной, детям счастье привалит». Аисты людей совсем не боялись, гуляли по двору вместе с курами и гусями. Сестра Ганночка любила кормить их с рук. Выносила что-нибудь во двор и звала: «Клё-клё-клё, летите сюда». Аист подскакивал в гнезде на длинных красных ногах, взмахивал крыльями и садился возле Ганночки, тянул к ней шею, выпрашивал угощение. Франтишек тоже пробовал звать аистов, как Ганночка, но они почему-то на его голос не шли.

Берёзку эту, что растёт под окном и напоминает ему о берёзах на родине, он посадил прошлой весной. Проходил мимо почты, увидел, как, подставив лестницу, приёмщик почтового отделения лез на крышу, спросил, чего он туда лезет. «Вон проклятая выросла на карнизе», — показал тот на слабенькое, хилое деревцо, что росло в трещине между кирпичами. На эту берёзку Богушевич уже давно обратил внимание и каждый раз, проходя мимо, дивился её живучести, стойкости, воле к жизни. Надо же так: летело откуда-то семечко, упало в трещину карниза, в пыль, в горстку занесённой ветром земли и проросло там, корни пробились между кирпичин. На чем только держится, а растёт, зеленеет. Иногда думалось: а вдруг то семечко прилетело от кушлянских берёз? Нёс, нёс ветер и принёс сюда, на украинскую землю. Богушевич тогда попросил почтового служащего осторожно выдернуть берёзку и отдать ему. Берёзка поддалась легко. Богушевич принёс её к себе на службу и посадил во дворе под окном кабинета. Она пошла в рост, почуяв простор и богатую почву, растёт себе, во какая вымахала…

— Ну, хорошо тебе здесь? — сказал Богушевич, улыбнулся, протянул руку в окно, дотронулся до ветки с прохладными листиками, погладил их. — Расти на здоровье, радуйся…

За эти минуты служебные заботы, мысли улетучились из головы, лёгкая истома охватила тело. Сейчас бы полежать, растянуться, а то бы и соснуть часок. «Обидно все же, что рыбалка сорвалась. Обидно», — подумал он, чувствуя, что его окутывает, качает на волнах туман, — подступал сон.

Возможно, и задремал бы, сидя у окна и облокотившись о подоконник, да услышал во дворе голоса. Две женщины с мальчиком зашли во двор и присели на лавку.

— Вот тут и отдохнём, — сказала та, что постарше. — Садись возле меня, Петручок. — Сняла с плеч узел, положила на край лавки. Все сели. Мальчик тут же лёг, сунув под голову узелок.

«Может, ко мне», — подумал Богушевич, хотел уже спросить через окно, что им нужно, но по говору догадался, что они не здешние — говорили по-белорусски.

— Петручок, може, поспишь? — спросила младшая.

— Ой, мама, после.

Франтишек высунулся из окна, чтобы лучше слышать.

— Ой, божечка, далёко ж до того Киева, — сказала пожилая. — Ползём, ползём… Обувка и та сбилась, а ноги ништо, выдюжили, несут нас.

— Так ведь не так много осталось, — отозвалась младшая, — ещё дня два, и будет киевская губерния.

— А почему ехать нельзя? По железной дороге? Все топай да топай, — проговорил мальчик, подобрав под себя босые, исцарапанные, в цыпках ноги.

Босыми были и женщины.

«На богомолье идут, в Печерскую лавру, — догадался Богушевич. — И что их гонит? Беда, видно, какая-нибудь, не просто же вера в бога».

Женщины были в бордовых паневах, на головах чепцы, какие носят на Могилёвщине. Старшей за шестьдесят, она седая, с рыхлым лицом, но на тело — худощавая. Младшая, мать Петручка, маленькая, с острым живым личиком. Старшая как села, так и не шелохнулась, а эта все что-то делала: то одежду поправляла, то в котомке рылась, то приглаживала белые волосёнки Петручка. Измученный Петручок лежал, закрыв глаза.

— Ну, полежи, полежи, — говорила она, — устал, бедненький. А коли устанешь, так и на бороне уснёшь. Ещё бы! За такую дорогу ноги в зад загонишь, короче станут.

Не часто Богушевичу приходилось слышать вот так родную речь. Он вышел во двор, чтобы поговорить с женщинами.

Увидев его, женщины встревожились, приготовились уже подняться и уйти, младшая подтянула к себе котомку, толкнула мальчика, чтобы встал.

— Добрый день, — поздоровался с женщинами Франтишек.

— И тебе, паночку, день добрый, — отозвалась старшая, и обе поклонились. Младшая сказала мальчику, чтобы и он поклонился. Петручок сделал это поспешно и очень старательно — сначала откинулся назад, а потом качнулся всем телом вперёд, низко, прямо под ноги.

— Сиди, сиди, — махнул ему рукой Богушевич. — Можешь полежать, ты же устал.

— А як же, паночку, устали, ног не чуем. Шли, шли да на дворе лавку увидели, — сказала старшая. — Спасибо, что не гонишь. А то прогоняют.

— Откуда ж вы?