Выбрать главу

Ночью я почти не спал, а когда дремал, мне виделись стычки с басмачами, перестрелка и погоня…

Мама тоже не спала, кого-то осыпала проклятиями, тихо, чтобы не разбудить нас с отцом, плакала и пекла лепешки, жарила боорсаки, потом увидела, что я не сплю, подсела ко мне и принялась перекраивать старую овчинную шубу отца. В шубу можно было закатать двоих таких молодцов, как я, и мама перешивала пуговицы, укорачивала рукава и не переставая осыпала проклятиями весь земной шар в целом и губком комсомола на его поверхности в особенности. Я понял из ее слов, что теперь все заботы вселенной пали на мою несмышленую голову и я непременно должен буду сгинуть под ними. Чтобы этого не случилось, она сняла с моей старой детской колыбельки-бешик бусинки от сглаза и пришила их под воротником шубы.

Я не стал возражать, иначе я рисковал оказаться в одной компании с теми недостойными, покинутыми аллахом, которые делают все, чтобы сократить ее путь на этой земле, и замышляют сотворить ужасное зло ее единственному, горячо любимому сыну…

Утром, чтобы не огорчать маму, я послушно сел завтракать. Отец и мама, казалось, нарочно медлили, я же сидел как на иголках. Наконец отец благословил меня перед дорогой. Мама заплакала в голос, обняла меня и не хотела отпускать. Я не знал, как утешить ее, осторожно освободился и молча направился к воротам.

— Устроишься — сразу напиши, — сказал мне вслед отец.

Я кивнул, помахал на прощанье рукой и вышел на улицу.

— Стой! Стой! — закричала мама. — Для кого же я все это пекла?

Она догнала меня, отдала узелок с лепешками и боорсаками, снова обняла меня и снова заплакала.

— Ну не надо, мама… Я же не на фронт иду…

— Да-да, — сказала мама. — Уж лучше б на фронт, только рядом, здесь… Не уезжал бы ты, а, сынок?

II

В Алмалык отправлялось десять верховых, все милиционеры, в помощь тамошнему отделу ГПУ. С ними ехал и я.

Алмалык был тогда скорее не городом — ни заводов, ни фабрик, — а большим кишлаком в предгорьях. Но народу на улицах нам встретилось много, и базар оказался многолюдным. Я знал со слов отца, что Алмалык стоит на пересечении старых торговых путей и связан с Ташкентом и Туркестаном — с одной стороны, с Ошем, Кашгаром и далее Китаем — с другой, и с Ура-тюбе и Кабулом — с третьей. Когда знаменитый правитель Бабур был изгнан из Самарканда, в этих местах он встретился со своими дядями и собрал силы для борьбы с Шайбани… Конечно, все это было далекое прошлое — сейчас ничто не напоминало в Алмалыке о давних походах и войнах. А о сегодняшней жизни Алмалыка я узнал сразу же по приезде: в городе было неспокойно. За окнами домиков, выстроенных из камня и глиняных катышей, рано гасили свет, в городе воцарялась кладбищенская тишина, и никому не было известно, что там происходило, в этих домиках. Не было известно и другое — какую тревожную весть принесут милиционеры наутро, а приносили их теперь ежедневно.

Нас, приезжих, встретил начальник местного отдела ГПУ Константин Иванович Зубов, плотный мужчина, лет под пятьдесят, в военном, с буденновскими усами, с решительными жестами.

— Очень хорошо, он поднял глаза от сопроводительной бумаги и еще раз оглядел милиционеров. — Такие джигиты нам сейчас как воздух нужны! А вы, молодой человек? — он повернулся ко мне, я подал ему путевку обкома комсомола. Он прочел ее раз, посмотрел на меня, потом еще заглянул в путевку. Да, кажется, возраст мой и внешность его не обрадовали. Он разгладил пальцем усы и решил: — Ну что ж! Значит, так тому и быть. Посидите пока здесь, подождите. А ну, джигиты, пошли.

Я остался в его кабинете один. Осмотрелся. Стол, накрытый газетами, несколько стульев. В углу на стуле ведро, кружка. На стене два портрета: Ленин и Дзержинский.

Ниже портретов лозунг, написанный большими неуклюжими буквами: «Советская власть — это власть народа. В. И. Ленин».

«Надо будет мне самому этот лозунг написать», — решил я. Мы в комитете комсомола писали такие лозунги каждый день.

Вдруг во дворе послышался топот и где-то рядом закричала женщина. Я подошел к окну: милиционеры, приехавшие со мной, верхом выезжали со двора, но никакой женщины с ними не было. Я вернулся на место и снова услышал женский крик, потом плач. Что это? Что здесь происходит? И что я должен делать? Отворил дверь из кабинета в коридор — плач слышался из соседней комнаты. Допрашивают? Почему она плачет, почему кричала? Что они здесь — мучают людей? Разве мы басмачи? У них же портрет Ленина на стене!

Сжав кулаки, я шагнул к двери, за которой все плакала женщина, и тут же в коридор с улицы вошел Зубов.

— Что, юноша, заскучал? Ничего, долго скучать не придется. — Мы вошли в его кабинет. — Проклятые, разорили Тангатапды. Не бывал там?

— Нет.

— И правильно. Жалкий кишлак. Но и его не оставляют в покое.

— Басмачи?

— Кто же еще? Как собаки плодятся! Банда курбаши Худайберды. Незнаком?

— Нет.

— Еще познакомишься. Этот рас помучает — ловок, хитер, молодой. И грамотный — в Бухаре учился. Но в руки ему лучше не попадаться — отца родного не пожалеет. Говорят, сам допрашивает, сволочь.

За стеной снова послышался плач женщины.

— А вы… жалеете людей?

— Это ты о ком — «вы»?

— Ну мы… ГПУ?

Взгляд Зубова сделался жестким.

— Разве мы пытаем людей? Где ты это слышал?

Я кивнул на стену — вот, мол, непонятно разве?

Зубов помолчал, затем улыбнулся в усы и постучал

кулаком в стену.

— Саидов! — потом повернулся ко мне: — Сейчас познакомишься с этим палачом!

В дверях кабинета появился сухощавый рослый человек.

— Слушай, Джура, кого это ты там пытаешь, а?

— Я? Пытаю? — Саидов приложил ладонь к груди. — Меня, меня пытают!

— Да ну? А то я уж и не знал, что говорить; вот молодой человек обвиняет нас: мол, мы мучаем людей.

Слайдов глянул на меня, понял все и рассмеялся.

— Кстати, Джура, познакомься. Как вас зовут, юноша?

— Сабир, — ответил я, покраснев.

— Да, да, Сабир Шукуров направлен к нам губкомом комсомола. Новый работник.

Джура подал мне руку, мы поздоровались.

— А это, — продолжал Зубов, — это Джура Саидов, гроза басмачей и вообще всякой контры. Боятся его, хотя, по-моему, бывает мягковат.

Я не понял последних слов Зубова и ждал, что он скажет еще. Но объяснять он ничего не стал, а положил мне руку на плечо и легонько подтолкнул к Саидову.

— Будете работать вместе. Джура, возьми его к себе…

Джура кивнул. Так я стал сотрудником ГПУ Алмалыка.

Покончив со мной, Зубов обратился к Джуре:

— А что говорит твоя артистка?

— Опять Худайберды. Отдал их своим басмачам, всех опозорили, и певицу Уктам тоже. А плачет ее племянница. Она засватана была. «Теперь, — говорит, — кому я нужна?»

— Что будешь делать?

— А что сделаешь? — Джура пожал плечами. — Пообещал, что вернем добро, у них серьги, браслеты, в общем, все висюльки отобрали.

— Сволочи! — не выдержал Зубов. — Ну вот что. Дай сопровождающих и отправь их.

— Конечно, отправлю. Только вот племянница певицы Уктам говорит, никуда не поедет. Говорит! «Кому я нужна?»

— А ну пошли. И ты, Шукуров.

— Сабир, — поправил я.

— Да, Сабир, и ты. Посмотришь, как ведем допрос, и чтобы больше об этом разговоров не было. А ещё комсомол!

Мы перешли в соседнюю комнату — там уже сидели шесть женщин, все молодые, лишь одна была постарше, она обняла за плечи девушку и что-то говорила ей, а та тихо плакала. «Видно, это и есть Уктам-певица, — подумал я. — Слышал о ней еще в детстве — «прекрасная певица, отличная танцовщица», — говорили. А та, рядом, видно, ее племянница».

— Что будем делать, Уктамхон? — спросил Зубов.

Я не ошибся. Женщина, обнимавшая соседку, вскочила с доеста.

— Ах, дорогой начальник, что нам делать, придется ехать дальше… Судьба… Чтоб ей пропасть, этой культурной революции!.. Вот Зумрад моя плачет все. Первый раз поехала с нами, еле упросила ее мать отпустить девочку в культпоход, обещала беречь…

Девушка, сидевшая рядом с Уктам, все всхлипывала, не поднимая головы, лицо закрыла ладонями.

— Не плачь, сестрица, что ж теперь, — сказал ей Зубов. — Хочешь, оставайся в Ташкенте, а?' Я тебе записку дам, будешь жить со сверстницами, забудешь обо всем… Не горюй — ведь вся жизнь впереди!