— Доктор, сюда! — позвал кто-то. Он подошел, прилег. Это был чубатый Юрка из шибаевского взвода. Сам Шибаев лежал шагах в пяти, вглядываясь в темень противоположного берега. Оттуда все еще нет-нет да и выкрикнет жалобный голос, донесется всхлип или стон.
— Немчура проклятая, — неизвестно к кому обращаясь, сказал Шибаев, — дадут слово, а сами ж его и порушат. Все равно семью вместе с тобой порешат.
— Ты это о чем? — спросил Репнев.
И тут же с той стороны реки тоскливый голос крикнул:
— Алё-о-ша-а!
Шибаев вздрогнул.
— Холодать почало, — сказал он хрипло, поворачивая свое красивое тяжеловатое лицо к Репневу. В темноте жаркой болью светили на нем глаза.
— Что с тобой? — спросил Репнев. В глазах Шибаева была такая безысходная тоска, такая тягость, что Репнев даже отвлекся от собственных таких же мучительных мыслей.
— ...Жили мы с ней как в песне поется, — проговорил Шибаев, — дочку породили красавицу. Эх, брат, а что в жизни у человека бывает? Работа? Так начальство тебе на ней праздник испортит... Дружки? Дак пить с любым можно... Одна, брат, у человека в жизни правильная забота. И любовь одна. Семья! Вся она, брат, его и для него. И он весь для нее...
— Э, братишка, — съеживаясь весь от неправедной и горькой для него силы этих слов, скорее не Шибаеву даже, а себе ответил Борис, — есть еще кое-что... Земля родная есть... Товарищи... Родина — это ведь тоже семья, Шибаев.
— А я и ничего, — ответил Шибаев, отворачиваясь, — это я, брат, так... Тихо уж очень.
Позади вперехлест, не торопясь, сливаясь и расходясь, повел баян с гармонью «Бродягу».
Подполз Редькин.
— Шибаев, — шепнул он, — ты и твои ребята впереди. Начинаем через пятнадцать минут. Вы с ходу в реку. Вплавь. И сразу гранаты. Отряд тоже через реку. Ждать они нас, конечно, ждут. И ждут в этих местах. Зато другие ниже причалят, может, спасутся.
— Кто же другие? — спросил Шибаев, не сводя глаз с противоположного берега.
— Раненые, — ответил Редькин, — раненые и еще кое-кто. Сверим часы. На моих тридцать одна минута. — Он отполз и, повернув голову к Шибаеву, еще раз напомнил: — Через пятнадцать минут! И плыви прямо на рожон, так надо. И гранаты! Понял, Шибаев? Доктор, за мной!
— Понял, — ответил тот глухо.
— Вот что, доктор, — сказал Редькин, садясь возле куста, где уже сидели двое. — Раненых мы им не оставим. Не такие мы суки. Надя твоя с тяжелыми и человек двадцать легкораненых уйдут по болоту. Им всех лошадей отдаем. Там островок есть. Мы тут заварим кашу, немцы от болота сунутся сюда, островок в стороне останется. Там они постараются отсидеться. Встречу я им назначил у лесника в Черном Бору. А ты, — он повернул голову к Борису, глаза его блеснули из-под кубанки, — ты и твой немец с нами. Ежели выберемся, то раненых и у нас хватит. Ясно?
— Ясно, — ответил Борис, отупевший от новой неожиданности. Ему давали шанс спастись.
— Начали, — сказал Редькин и вскочил.
Послышался глухой шорох. Мимо зашагали люди, потом мерно прошмякали по мокрой земле лошади. Ушла Надя. Кто-то стал рядом. Борис оглянулся. Узнал Коппа. Не говоря ни слова, тронул рукой верного товарища по скитаниям. Тот нашел его руку, пожал. Лошади, охрана и раненые уже исчезли во тьме. Через некоторое время вдалеке зачавкало болото.
— Пора шуметь, — сказал Редькин где-то поблизости, — Шибаев, начали! Гармошкам играть!
На площади ей сразу стало плохо. Тетя Нюша проталкивалась сквозь толпу, то и дело здороваясь с соседками, она же шла, наклонив голову, чтобы не видеть глаз. Они смотрели на нее со всех сторон, смотрели злобно и проницательно, щурясь.
Наконец они протолкались в первые ряды. Вокруг них щелкали семечки бабы, переминались, мрачно переглядываясь, мужики. С сумрачно-ожесточенными лицами ждали подростки.
Солнце, яркое и не по-апрельски горячее, уже припекало добрым жаром их лица и шеи. В окне двухэтажного здания с надписью «Управа» тускло плавились стекла. У лавки Жарова стояли несколько хорошо одетых штатских мужчин и женщин, среди них жена директора маслозавода в мехах — не по сезону — и высокой шляпе. Немцы обрубили центр площади плотным серым прямоугольником солдат в глубоких касках — эсэсовская охранная рота. Перед самой толпой разъезжали на лошадях несколько полицаев, разномастно одетых, с нарукавными повязками. Карабины поперек седел.
Внутри прямоугольника немецких шеренг стояли два сооружения: помост с десятком виселиц, и рядом какие-то подмостки.
Раздался барабанный бой. Площадь зашевелилась.
— Везут!
— Ведут родимых!
— Вася! Сынок! Ты уж крепись!
— Гляньте! Да они в одном исподнем!
— Изверги!
— Гады! Одёжу сорвали!
— О-осади! — закричали полицаи, наезжая лошадями на толпу. Площадь притихла.
Барабанный бой смолк. По ступеням провели, почти проволокли избитых, окровавленных людей. На подмостки тоже поднималось несколько человек. Толпа примолкла, рассматривая тех и других. Партизаны покачивались, стоя под свисающими петлями. Лица их были черны, кальсоны и рубахи в дырах, глаз почти не видно под набухшими веками. На подмостках, расставленные суетливым штатским в котелке, переминались десятка два людей. Впереди стояли девочки и ребята в деревенских кацавейках, в ватничках и кожушках, за ними женщины, тоже одетые по-деревенски, отводящие глаза от толпы, и над ними торчали головы мужчин. Те стояли прямо, глядели перед собой.
— Гля, — сказали рядом с Полиной, — да вон тот здоровый — это не Леха Шибаев? Директор мельницы? А?
Спрашивающему тотчас ответили.
— Он.
— Он самый и есть!
— Да в партизанах же был?
— Вот и приволокли!
— А что же не под петлей?
— Во втору очередь!
— Гады. Смываются над народом!
— Помалкивай, Михайло, помалкивай!
— Дак глянь, и Нинка ж там Шибаева, да и детки! Эт што ж всех вешать будут?
Со скрипом открылась дверь на балконе управы, и вышли несколько человек. Толпа заволновалась.
— Шренк!
— Савостин!
— Весь навоз разом!
— Кто сказал?
— А што я сказал-то? Ничего и не говорил!
— Гляди у меня, посконное рыло! А то до комендатуры недалеко! — нагнулся с лошади полицай.
Полина вбирала в себя все эти говорки, перемолвки. Народ не смирился и не ослаб, он ненавидит «новый порядок». Людей попытались запугать, завязать им рот наглухо, чтоб только мычали, как скотина, а они противятся, протестуют.
Полицай на балконе после небольшой толкучки стали по чинам. В середине высокая худая фигура фон Шренка в армейской фуражке, в мундире, на котором у шеи сверкал черный с белой каймой крест. Бледное длинноносое лицо Шренка, как всегда, надменно-насмешливо. Рядом с ним тучный багровый мужчина в шапке — бургомистр Савостин, с другой стороны от Шренка — приземистый военный в немецком мундире и папахе, начальник полиции Куренцов. Несколько офицеров, переговариваясь, стояли в дверях, не выходя на балкон.
Офицер на серой лошади подъехал к балкону, задрав голову, отрапортовал. Шренк кивнул. Тучный человек рядом с ним вытащил бумажку из кармана, снял шапку.
— Господа жители! По поручению гебитскомиссара и военного коменданта нашего округа господина полковника фон Шренка, — бургомистр поклонился, Шренк козырнул, — объявляю вам. Вот перед вами бандиты, пойманные с оружием в руках. — Голос бургомистра, до этого сиплый и неуверенный, теперь обрел басовую господскую ноту. — Они грабили крестьян в деревнях, отбирали продукты и скот, выданный германской администрацией после разгона большевистских колхозов. Они нападали на солдат германской армии, освободившей нас от большевистских насильников, совершали страшные злодейства, и теперь должны быть покараны.
— Погоди, ворона, — крикнули в толпе, — как бы не подавился!
Полицаи, хлестнув коней, кинулись в толпу. Заплакали дети, закричали женщины. Проволокли двух упирающихся мужчин.